И о том, надо ли всем евреям ехать в Израиль, мы больше не спорим. Раз мы здесь — о чём же спорить?
…Побывав в доме Меира (в Москве), я стала снова заниматься ивритом, на этот раз у Вадима Меникера, с которым впервые познакомилась во время процесса над Синявским и Даниэлем (он написал письмо в их защиту). Хозяева, художник Натан Файнгольд и я занимались с Михаилом Зандом, который был очень хорошим учителем, но мы с нетерпением ждали конца урока, чтобы за кофе и бутербродами наговориться всласть. Однажды Миша принёс пластинку Шломо Карлбаха. Мы её часто и с наслаждением слушали, переписывали на плёнку. Потом эту плёнку слушали другие мои друзья и тоже восхищались. Но пение Карлбаха было им чуждо. Для них оно было — как выражение торжества еврейского духа над их обречённым миром.
Наши отношения с властями и контакты с сионистами принято считать политикой. И могло показаться, что мы слишком много для нормальных мужчин и женщин занимаемся этой политикой. Почему, в самом деле, какой бы за последние годы ни разразился сандал, кого бы ни сажали, ни судили, ни клеймили, ни выгоняли с работы — всё это оказывались или наши друзья, или знакомые, или знакомые знакомых? Почему мы газет не читали, а регулярно читали «Хронику текущих событий»? И разве А.Кестлер и Д.Оруэлл — самые крупные философы современности, что мы читали их, а не какого-нибудь Хайдеггера? Почему моя мать, далёкий от литературы человек, удостоилась принимать в своём доме писателя Солженицына, почему в этот дом он принёс рукопись своего романа «В круге первом»? Почему, вооружившись знанием иностранных языков, не искали мы открытий человеческого духа в других сферах, неизменно возвращаясь «на круги своя»: тюрьмы, психушки, положение евреев, ехать — не ехать? Это риторические вопросы. Иначе быть не могло.
Но иногда случалось забрести в чужие пределы. Туда вели не только потребности духа, которому было тесно в тисках политики. Естественно возникали привязанности, для которых нет законов и ограничений, ни политических, ни национальных. Мы не орден какой-то. И не в гетто живём. И кто нам — свои, кто — чужие?
В нашем товариществе, среди тех, кто пытался стать на пути огромной машины власти, вопроса о национальности не возникало. Но я сейчас пытаюсь рассказать о своих отношениях с группой людей, не втянутых глубоко в общественную борьбу[83]
, но которые мне были особенно дороги в последние годы жизни в России. И пока пишу, может, сама разберусь в клубке противоречивых чувств. И решу, наконец, не было ли ещё одного глубокого смысла в моём отъезде в Израиль, кроме «политического». А может, была в этом внутренняя закономерность, а не просто стечение обстоятельств? Но как мне рассказать обо всём, чтобы не погрешить против правды и не дать чувству обиды и разочарования увлечь себя на путь ложных построений?Были у меня подруги, Ира и, скажем, Ольга. Как мне их здесь не хватает! Мы ждём писем друг от друга. Это такое утешение в разлуке! Но надолго ли нас хватит?[84]
У Иры лицо типичной еврейки. Такой типичной, что здесь, в Израиле, таких и не сыщешь. Может, в древней Иудее встречались такие иссиня-чёрные волосы, резкие черты и огромные глаза.
От всех жизненных неудач Ира нашла утешение в православной церкви. При этом — и это особенность нашего времени — не только не перестала чувствовать себя еврейкой, но осознала своё еврейство ещё глубже после крещения. И это понятно. В нынешней России с Библией знакомятся, кроме специалистов-антирелигиозников, только те, кто в зрелом возрасте пришёл к вере. Еврей в России не переходит в христианство, не отрекается от иудаизма, а от голого атеизма приходит к вере. А ближайший путь к вере там — православный. При этом для властей крещёный еврей остаётся евреем. Для властей даже лучше быть обыкновенным евреем, чем верующим христианином, да ещё так, как свойственно неофитам — верующим страстно, активно, вызывающе.
Церковь к наплыву евреев пока относится положительно. Но не услышит ли моя подруга и её соплеменники-единоверцы, что в церкви, как и везде, «их слишком много»?
С Ирой мы говорили о многом, делились новостями, обсуждали житейские дела. Но были запретные темы, как бы подводные камни. Я знала, что у неё иное, не моё, отношение к судьбе еврейства, к преследованию евреев. Она ощущала вину евреев за Христа, а я про это не могла даже слышать.
Другая моя подруга, Ольга, презирала всякую политику и была равнодушна к трагедии поколения своего отца, кровавого чекиста, погибшего в 37-м году. Истинным, заслуживающим внимания, считала лишь сферу духа и сферу любви. Ольга — человек исключительного обаяния, яркая, смелая и шумная. Когда мы прощались, она плакала, а я не могла плакать — совсем заледенела. Но евреев она почему-то не любила. Не каждого в отдельности — она привязывалась к подругам-еврейкам, увлекалась мужчинами-евреями. Но помимо конкретных евреев, для неё существовало некое символическое еврейство — приземлённая, прозаическая, бездуховная сущность. И лучше нам было не касаться этой темы, как и многих других.