14 декабря был издан указ 3030, который представлял собой модифицированный вариант указа 2047 и аннулировал все предыдущие распоряжения. Среди прочих новшеств в указе предусматривалось юридическое поглощение вины. Это означало, что когда человека судят за несколько преступлений, будь то в рамках одного судебного процесса или нескольких, сроки приговора не суммируются, а выбирается наибольший. Еще в указе устанавливалась процедура и определялись сроки предоставления улик из-за границы. Но два главных препятствия для явки с повинной устранены не были: условия отказа от экстрадиции по-прежнему оставались неопределенными, а правительство по-прежнему настаивало на том, что для преступлений, попадающих под амнистию, должен существовать некий крайний срок. Вернее сказать, добровольная сдача правосудию и признание вины указывались как совершенно необходимое условие для неприменения экстрадиции и уменьшения срока приговора, однако это касалось лишь тех преступлений, которые были совершены до 5 сентября 1990 года. Пабло Эскобар выразил свое отношение к указу в разгневанном письме. Его резкая реакция объяснялась, помимо всего прочего, обстоятельством, о котором он предпочитал не распространяться публично: дело в том, что ускорение обмена уликами с США упрощало экстрадицию.
Но больше всех был поражен Альберто Вильямисар. Ежедневно общаясь с Рафаэлем Пардо, он рассчитывал, что правительство пойдет на компромисс. Однако указ оказался еще жестче прежнего. Альберто был не одинок в своем мнении. Недовольство было всеобщим, и буквально со дня появления второго указа в правительстве начали разрабатывать третий.
Ужесточение требований указа 3030 объяснялось легко: радикальное крыло в правительстве восприняло примирительные заявления Невыдаванцев и освобождение безо всяких предварительных условий четверых журналистов как признак слабости наркомафии. Политики убедили президента, что Эскобар загнан в угол. На самом же деле он был силен как никогда, поскольку остававшиеся в его руках заложники были мощнейшим средством давления на общество, а Конституционная Ассамблея вполне могла отменить экстрадицию и объявить амнистию.
А вот братья Очоа рассуждали иначе и быстро согласились явиться с повинной. Это было расценено как раскол в верхушке картеля, хотя вообще-то переговоры начались еще в сентябре, когда вышел первый указ. Именно тогда известный антьокский сенатор попросил Рафаэля Пардо принять одного человека, имя которого заранее не называлось. Этим человеком оказалась Марта Ньевес Очоа; ее отважный шаг положил начало переговорам о том, чтобы три ее брата по очереди, с интервалом в месяц сдались властям. Так оно и получилось. Фабио-младший сдался 18 декабря, Хорхе Луис – 15 января, когда никто этого не ожидал, а 16 февраля подошел черед Хуана Давида. Спустя пять лет американские журналисты спросили Хорхе Луиса в тюрьме, зачем он сдался, и он ответил вполне определенно: «Чтобы спасти свою шкуру». Хорхе Луис не скрывал, что они сделали это под нажимом родственниц, которые не могли обрести покоя, пока три брата не оказались в тюрьме Итагуа, расположенной в промышленном районе Медельина: в камерах, напоминавших блиндажи, их жизнь была в безопасности. Предприняв такой шаг, семейство Очоа выразило свое доверие правительству, которое в тот момент еще вполне могло выдать преступников в США, где их ждало пожизненное заключение.
Донья Нидия Кинтеро всегда доверяла своим предчувствиям и сразу поняла, насколько важно то, что братья Очоа решили подчиниться властям. Буквально через три дня после сдачи Фабио она поехала к нему вместе со своей дочерью Марией Викторией и внучкой Марией Каролиной, дочкой Дианы. В дом, где они остановились, пришли, как предписывалось местными традициями гостеприимства, пятеро членов семейства Очоа: мать братьев Марта Ньевес, их сестра и два молодых человека. Очоа отвезли гостей в тюрьму Итагуи, она находилась за высоким забором в конце улочки, поднимавшейся по склону горы и уже украшенной к Рождеству разноцветными бумажными гирляндами.
В камере их поджидал не только Фабио-младший, но и отец, дон Фабио Очоа, патриарх семейства, весивший сто пятьдесят килограммов. Чертами лица он даже в семьдесят лет напоминал ребенка. Дон Фабио разводил породистых колумбийских скакунов и был духовным наставником обширного семейства, мужчины которого отличались бесстрашием, а женщины – большой силой воли и железной хваткой. Старик любил председательствовать на семейных собраниях, восседая в кресле, похожем на трон, в своем вечном сомбреро, и торжественно руководя происходящим. Неспешная тягучая речь и народная мудрость, заключавшаяся в словах дона Фабио, прекрасно дополняли этот колоритный образ. Сидевший рядом сын, обычно живой и болтливый, не смел вставить ни слова, пока говорил отец.