Когда оборванный белогвардеец — бывший унтер Лещенко — добрался до Праги, за душой у него не было ни гроша. Позади осталась томная и пьяная жизнь. Он разыскал друзей, они нашли ему занятие: Лещенко открыл скверный ресторан. Хозяин, он был одновременно и официантом, и швейцаром. Он сам закупал мясо похуже и строго отмеривал его повару. Ни биточки, ни чаевые не помогали ему выбиться из нищеты. Кроме того, ресторатор зашибал. По вечерам, выпив остатки из всех бокалов пива и рюмок водки, он оглашал вонючий двор звуками гнусавого тенорка: «Эх, ты, доля, моя доля…»
Кому-то из друзей пришла в голову блестящая идея: ресторатор, официант, швейцар и унтер должен стать певцом. Выпив для храбрости, Лещенко взял гитару и начал петь романсы. И тут случилось чудо: песенки возымели успех. Сочетание разухабистой цыганщины с фальшивыми, якобы народными мотивами и гнусавым тенорком показалось пражским мещанам истинно русской музыкой. Лещенко нанял швейцара, затем официанта и перестал ходить на базар. Он выступал теперь только в качестве кабацкого певца.
Слава постепенно росла. Белогвардейцы подняли его, что называется, на щит. Гнусавый тенорок был записан на пластинки. Унтер оказался, кстати, поэтом — он сам сочинял слова своих душещипательных романсов. С размером и рифмой он не очень стеснялся. Но слова подбирал по принципу: чем глупее, чем пошлее — тем лучше. Белогвардейцы слушали забытые кабацкие мотивы и плакали. Иностранцы слушали и умилялись: это и есть русская душа, если русские плачут. А Лещенко бил себя по бедрам и с пьяной слезой в голосе выкрикивал: «Эх, чубчик, чубчик вьется удалой!».
Пришла война. Казалось, мир мог забыть белогвардейского унтера и удалой чубчик, оказывается, курилка жив.
Захватив наши города, фашисты организовали в них радиопередачи. Несется из эфира на немецком языке: «Говорит Минск, говорит Киев». А затем раздается дребезжание гитары и гнусавый тенор развлекает слушателей: «Эх, чубчик, чубчик…»
Унтер нашел свое место — оно у немецкого микрофона. Украинцы и белорусы слышали лучшие в мире оперы, симфонические концерты, красноармейские ансамбли, народные хоры — все это, разумеется с фашистской точки зрения было большевистской пропагандой. Теперь немцы принесли «подлинную культуру» — Лещенко.
В промежутке между двумя вариантами «Чубчика» — залихватским и жалостным — хриплый, пропитый голос, подозрительно похожий на голос самого Лещенко, обращается к русскому населению в прозе и без музыкального сопровождения. «Москва окружена, — вопит и рявкает унтер, — Ленинград взят, большевистские армии убежали за Урал». Потом дребезжит гитара, и Лещенко надрывно сообщает, что в его саду, как и следовало ожидать ввиду наступивших морозов, «отцвела сирень». Погрустив о сирени, унтер снова переходит на прозу: «Вся Красная армия состоит из чекистов, каждого красноармейца два чекиста ведут в бой под руки». И опять дребезжит гитара. Лещенко поет: «Эх, глазки, какие глазки»… И, наконец, в полном подпитии, бия себя кулаками в грудь для убедительности, Лещенко восклицает: «Братцы красноармейцы! На какого хрена вам эта война? Ей-богу, Гитлер любит русский народ! Честное слово русского человека! Идите к нам в плен! Мы вас приголубим, мы вас приласкаем, обоймем и поцелуем». (Последняя строчка исполняется уже в сопровождении гитары.) «Убедительность» лещенковской пропаганды и ее «художественное достоинство», конечно, бесспорны. Но если эффект полностью противоположен немецким ожиданиям, унтер не виноват: он старается вовсю, Чубчик вьется у микрофона — грязный, давно поседевший, поределый: сколько драли его пьяные гости в кабаках! Чубчик продал родину, свой народ, продал традиции вольного казачьего Дона и служит тому, кто кормит, — изображает русскую душу такой, какой хочет видеть ее Гитлер. Заплеванный трактир вместо искусства, пьяный бред вместо человеческого голоса, продажный лакей вместо свободного гражданина. Надо ровно ничего не понимать в психологии русского народа, чтобы надеяться, что икота кабацкого хама может соблазнить советских людей.