Поскольку Крылов — враг всякой искусственной, ложной жизни, всяких односторонностей, то в мире крайностей, по его мнению, и литература не может быть иной. Еще в «Почте духов», в «Каибе» он обрушился на оду за не соответствующую стилю незначительность и убогость содержания, а в шутотраге-дии «Триумф» высмеял новейшие классицистические трагедии. Тогда он резко отозвался и о чувствительных вздохах сентименталистов. В баснях Крылов не переменил эту позицию: всякий «просвещенный» взгляд — философский или литературно-эс-тетический — был, с его точки зрения, недостаточен, если он не учитывал «здравого смысла», народного отношения к жизни. В этом свете баснописец видит ограниченность как классицизма, так и сентиментализма. Оба литературных направления исключали народный «здравый смысл».
Обратившись к народной морали, которая осуждала напускное, искусственное и поддерживала естественное, простое, Крылов неминуемо должен был прийти и пришел к новому пониманию народа. Классицизм рассматривал народ необразованной, слепой, темной массой, подлежащей просветлению и наставлению. Сентименталисты сочувствовали народу, направив на него свои сострадательные эмоции. Романтики ценили в народе стихийную силу, обладающую громадными внутренними задатками, но порабощенную и спящую. Общим во всех взглядах на народ было то, что он изучался со стороны, и в художественных произведениях высказывались мнения о нем, на него обращали лучи света, к нему относили сочувствие, его приводили в пример. Но сам народ «голоса» в художественном произведении не получал, а если и говорил, то обычно языком стилизованным, ненатуральным или вовсе идеализированным и сглаженным. Для передовых просвещенных дворян-писате-лей народ был еще не открытой или не освоенной страной. «Низкая» действительность выглядела экзотично. Ее изображали как некую неизвестную область, прилагая к ней нормы собственного разумения, и никак не могли избавиться ни от обычных банальностей, ни от смешного оригинальничанья. Словом, изображение исторически и национально характерного народного типа литературе еще не давалось.
Крылов дал «голос» самому народу. У него народ заговорил о себе. И речь его оказалась полной трезвого смысла без идеализации, сентиментальности и восторженности. Каждое сословие выступило в своей словесной одежде. Баснописец не подделывался под речь крестьянина, купца, ремесленника или дворянина. Они мыслили на своем языке и своим языком выражали свойственные им представления о жизни, которые соответствовали их социальному, имущественному положению, их интересам. Крылов отбросил всякие разграничения стилей: когда ему нужно, то он, как баснописец, вводил речь крестьянина, дворянина, купца. У него Ягненок, за которым узнается незначительный (по тогдашним социальным меркам) человек, говорит иначе, чем знатный вельможа Волк, а льстивый или прикидывающийся чувствительным зверь — совсем не так, как туповатый и медленно соображающий. Пушкин в письме к Вяземскому, имея в виду открытия Крылова, обратил к себе и своим друзьям-поэтам слово «разини», подразумевая, вероятно, что он и близкие ему литераторы прошли, ориентируясь на «средний» слог образованного общества, мимо стихии народной речи. Крылов же в основу слияния разных стилей («высокого», «среднего» и «низкого») положил именно живую разговорную речь народа с его идиомами, типичными словечками, поговорками, пословицами и образными оборотами.
Крылов был настолько уверен в превосходстве народного «здравого смысла» над понятиями и чувствами образованного общества, что иногда даже, вопреки своим личным представлениям, предпочитал тривиальную и ходовую мысль гуманным и разумным душевным движениям. Так случилось, например, в известной басне «Стрекоза и Муравей», которая имеет давнюю европейскую и русскую историю.
У Лафонтена в прозаическом переводе она звучит так: «Стрекоза, пропевши все лето, осталась без запаса, когда настала зима: ни от мухи, ни от червяка ни крошки; пошла она к соседу — Муравью и, жалуясь на голод, просит одолжить несколько зерен, чтобы прожить до новой весны. “До августа заплачу, — говорит она, — право, отдам и долг, и рост”. Муравей не податлив был на ссуду; за ним этого греха почти не водится. “Что же ты делала в теплое время?” — сказал он заемщице. “День и ночь, признаться, пела для всякого встречного”. — “Ты пела — очень рад, ну, так теперь пляши!”»
В басне Лафонтена уже намечен конфликт: хотя Стрекоза и виновата, но вина ее меньше, чем Муравья, который изображен скупым и жестоким. Стрекоза представлена заемщицей, попавшей в беду. А. Сумароков нарисовал Стрекозу в одноименной басне жалкой нищенкой. По глупости своей летом она «вспевала день и ночь» и обнищала. Муравей не сжалился над ее горем, а ответил резко и грубо. Судьба Стрекозы не трогает Муравья, который холоден к чужой беде.
Очень близко к Лафонтену перевел басню Ю. Нелединский-Мелецкий, усилив осуждение Муравья:
Скупость в нем порок природный.