Как стыдно, как больно мне все это Вам писать! Простите меня, простите мою исповедь, Владимир Дмитриевич! И да простит меня брат! Ведь мы с ним одинаково виноваты: по слабости своей мы постоянно и во всем уступали Шуне, в постоянном страхе ее расстроить или вызвать нервный припадок. Дети ее, той же «голубиной породы», так же всецело ей покорялись. Мы все ее испортили: кроткую, милую, деликатную и добрую по натуре Шунечку превратили в капризную и властную женщину, не допускающую ни критики, ни малейшего противоречья: излишняя покорность создает тиранов. Этот вывод, хотя очень запоздалый и бесполезный, помнится мне, года два или три тому назад, был мной занесен в один их очередных дневников. Возможно, что и просьба брата в карете скорой помощи была мною занесена в оправданье себе того, что я не уехала. Скажите мне, если Шунечка крайне самолюбивая и злопамятная все это прочла, может ли она мне это простить? Никогда!! А могу ли я, если и простить, все же забыть, что в то время, когда я сидела в тюрьме, дневники мои ходили по рукам? Что посторонним предлагалось обсуждать то, что могло вырваться у меня, как в отдушину, но что теперь я даже решительно не могу вспомнить?! Об этом Шуня уклоняется говорить со мной, и только в первый день возвращенья моего домой объявила мне, что сочла нужным уничтожить все мои бумаги и дневники, за что ей очень все благодарны (??) Но значительный мой архив, очерки, воспоминанья и вся переписка моя, остались нетронутыми… И только заветная корзинка, в которой я хранила отдельно, на случай пожара и наводненья все, что касалось брата и мои личные воспоминанья, столь связанные с ним, только она была уничтожена! Неужели чтобы не сметь писать биографии брата? Я всегда говорила, что в записках своих я на свою память не полагаюсь, фантазировать не умею, а признаю только быль, подкрепленную оправдательными документами, а они-то теперь были безвозвратно уничтожены!
Для меня это был удар и удар тройной: гибель материала, перлюстрация и горькое из-за нее разочарование в belle-sœur и участвовавшей с ней Ольгой. Не ведали, что творили, судя по той простоте и откровенности, с которой в это дело были посвящены посторонние лица…
Пришлось все это перенести стоически. Со мной до сих пор не говорят об этом вовсе. Молчу и я, стараясь забыть, но забыть трудно. Что прочла Наталья Александровна, как реагирует, для меня совсем темно – молчанье, молчанье!.. Одного только не прочла она и сердцем не поняла, что именно к ней, жене моего брата и матери дорогих племянниц, у меня не могло быть ни зависти, ни ревности, как она объясняла родным своим мой отъезд на Кавказ, а напротив, я бы отдала за нее до последней капли крови, будь она ко мне чуть мягче, проще и справедливее. А теперь я только все тверже сознаю, всеми фибрами чувствую: надо уйти, уйти тем более, что мои средства иссякают, их хватит теперь уж на меня одну, поэтому помогать им существенно я не буду в силах… Чувствуешь себя постоянно в чем-то виноватой, чувствуя в Наталье Александровне какое-то постоянное стремленье унизить и раздражить. Положенье спасает только прелестная трехлетняя дочка Ольги. Своим умом, живостью и сходством с дедушкой Алексеем Александровичем она оживляет всю семью и, придавая смысл жизни, вызывает желанье помогать ей всеми силами. Отец ее, инженер, дает ей 75 рублей алиментов, но… одно молоко стоит 60 рублей в месяц…
Пока мы одиннадцатый месяц живем тихо, мирно. Нет ни окриков, ни презрительного тона, столь удивлявшего посторонних. Правда, belle-sœur со мной почти не говорит и не разговаривает вовсе, но дети, преимущественно внучка смягчают положенье. На Шипке все спокойно, а уйти надо, пока «сухая корка» не выброшена. Теперь я вижу, что и без меня прекрасно сумеют жить. В начале осени нас покинула домработница, и Наталья Александровна, оставив свою избалованность и капризы, сама принялась готовить. Давно ли несколько служанок не могли ей угодить, не успевали ее обслуживать, и все-таки она была недовольна и всем жаловалась на свою усталость. Также, разумеется, жалуется она и теперь, но теперь она действительно работает. Вот был бы удивлен и тронут Алексей Александрович. Невольно трогает это и меня: ей надо помочь! Помогите, Владимир Дмитриевич!
Ольга, исключительно занятая ребенком, совсем ей не помогает физически, что ужасно грустно, потому что объясняется болезнью сердца; Катя с утра до ночи на службе, а я, даже в своей роли «Исава», становлюсь все хуже: мне стали тяжелы очереди, беготня за провизией, я чувствую, что ужасно ослабела!.. Помощью с моей стороны является только Торгсин в придачу к проданным вещам, но субсидии в Торгсин от Ивана Ивановича все реже и ограниченнее: в Польше хозяйственный кризис, и он ничего не может продать из своих произведений, все огородные продукты пришлось зарыть.