– В детстве, когда мне было годика четыре, я на дворе лизнул языком от мороза побелевший топор. Язык прилип к железу, я с испугу дернул, а кончик-то языка так и остался на топоре. Изо рта кровища хлынула, я в избу, домашние всполошились: не поймут, в чём дело. Я от боли мычу, на рот показываю. Покойная бабынька поняла, в чём дело-то, мне во рту салом гусиным смазала. Вот с тех пор мой язык и не стал чисто слова выговаривать, стал с посвистом присепетывать. А как покойная моя мать рассказывала, я родился как раз в жнитво. Дело-то в поле было. Мой покойный тятя с моей тоже покойной мамой в поле дожинали последний загон ржи, который у нас был недалеко от колодезя. А мама в то время с большим брюхом ходила, в котором, конечно, находился я, т.е. Николай Сергеич Ершов. Вдруг тогда, ни с того, ни с сего, моя мамаша от боли в животе присела на сноп и заохала. Отец-то, видимо, докумекал, в чём дело-то, и давай бежать по полю-то в поисках повитухи (она непременно должна быть в поле тоже на жнитве). Пока отец бегал, разыскивал, спрашивая жнецов: кто не знает ли, где жнёт старуха-повитуха, я и родился. Мать-то рожала меня в полном бесчувствии и ее, конечно, не интересовало, куда из неё ребенок выпадет, а как видимо, я лицом-то угодил прямо на колючую жниву. Вот с тех пор, можно сказать, от самого рождения я и стал рябоватым. Иногда меня в ругани двоешкой обзывают, и правда, как после я узнал, что вместе со мной родилась девочка – сестрёнка моя. Или из-за того, что я первым выскочил и всю силу себе забрал, или ещё из-за чего, только сестрёнка моя вскорости умерла, а я вот до сих пор живу и здравствую! А когда тогда отец с повитухой прибегли к маме-то, глядят, а мы вместе с сестрёнкой, уже высвобожденные из материнской утробы, лежим на мамином запоне и, как ни в чём ни бывало, на солнышке обсыхаем, особенно я. Грит, лежу и от радости руками и ногами сучу и голос свой на полевом просторе пробую. Повитухе не осталось больше дела, как стащить нас к колодезю, обмыть нас родниковой водичкой и подсунуть к материной титьке. Я, маленький-то, был спокойным, не ревел. Насосавшись молока вдоволь, и спать. А сосал, грит, я подолгу и молока высасывал помногу, видимо, я молоко-то за двоих высасывал, заграбастывал и этим сестрёнку свою обворовывал, потому что она, как после рассказывали, через неделю умерла от хилости. Вот, я всю свою жизнь и живу здоровым, как кряж. Силы во мне – хоть отбавляй, как в Илье Муромце. А это все потому, что я родился в поле, на вольном воздухе, а не то, что в жаркой бане, как родятся некоторые. Бывало, когда я был совсем ещё отроком, ещё не отличая правой руки от левой, я в ватагах наравне со взрослыми дрался. Кулак-то у меня не так, чтобы больно велик, но зато увесист, весом фунтов пять будет. И если в драке я своим кулаком-молотком угощу кого, то так и знай: тот два дня просмеётся, а на третий – задохнет! – самохвально сказал Николай под общий одобрительно осуждающий смех мужиков, некоторые из которых, пригнувшись к земле телом, вздрагивающе хохотали.
– А потом, когда я уже в летах был, к жениховой поре подвигался, мы с братом Иваном из поля снопы возили. Он снопы на воз кидает, а я от него принимаю, в воз укладываю. И как-то по нечаянности Иван, бросив снопом, угодил мне прямо в харю и сделал меня ещё рябее. Но ничего, я на рожу-то красивым выдался, если не красивым, то, во всяком случае, приглядчивым, девки меня любили. В невестах я долго шевырялся, всё выбирал себе девку себе подстать, поприличнее, и выбрал себе в жены Фросю, которая среди баб – одно загляденье. Конечно, в нашем мужицком деле над своими бабами ухо держать надо востро, а то и не почаешь, чем объешься! И не осознаешь, где беды наживёшь, особенно по пьянке. Ведь всем же известно, что пьяная баба своему струменту не хозяйка. А что касаемо меня, то и сейчас бабы меня не отталкивают, особенно Дунька, – с чувством самовосхваления закончил свой рассказ Николай.
– Ну, вставайте, мужики! Поели, отдохнули, наслушались, – пора домой отправляться, вон солнышко-то на спокой просится, скоро за лес спрячется! – ещё улыбаясь от воздействия рассказа, проговорил Михаил, поднявшись с травы, увязывая свой кошель и половчее приспосабливая его за плечом. Домой возвращались молча. Мужики-старички плюхали сзади, домой пришли усталыми, неразговорчивыми.
– Ну, как луга? – спросила Любовь Михайловна Василия.
– Трава хорошая, нам пай достался обширный, с сеном будем.
– Завтра спозаранку едем на покос. Готовь продукты!
Сборы на сенокос. Косьба. Санька, Ванька Гирынковы
В день выезда на покос, Василий Ефимович встал рано, как только рассветало. Он, хлопотливо готовясь к отъезду в лес, на луга, долго шумел во дворе, подмазывая телегу, укладывая в неё грабли, вилы, звенел косами, укладывая их в телеге так, чтобы они не звенели по дороге и не порезаться об них. У него долго не ладилось в поисках косьих брусков, он, обшарив все уголки двора и погребушки, раздражённо вбежав в избу, про себя, но чтоб все слышали, бурчал: