Однако за стабильность нужно платить. СССР за нее расплачивается прежде всего отсутствием взаимосвязи с национальной культурой или по меньшей мере с самыми заметными, жизненно важными или просто беспокойными ее проявлениями. Диссидентство, распространившееся в поздний хрущевский период среди деятелей культуры, больше не исчезало. Это явление не привело к каким-либо изменениям. Беспокоит неизбежный в рамках сталинской идеологии отказ признать за ним право на гражданство в обществе, признать его роль критического стимула роста, а не врага, заключенного в гетто, которого то с трудом терпят, то жестоко подавляют. Неспособность властей вести диалог с миром культуры вне рамок ортодоксальной идеологии вызвала новую эмиграционную волну представителей интеллигенции, стоящих вне активного диссидентства. Это горестная утрата для культурного достояния страны. Однако недовольством охвачены достаточно широкие слои советской интеллигенции, значительное большинство которой живет и действует в стране, стесненной ограничениями цензуры. Есть свидетельства нового паралича исторических исследований, который наступил после многообещающего развития первой половины 60-х гг. Паралич не коснулся только культа Отечества, потому что ни в одной стране невозможен прогресс без серьезного изучения прошлого (в СССР, между прочим, памятные даты отмечаются продолжительными празднованиями с воспеванием славы Родины, что идейно сплачивает общество).
Противоречие между идеологией и культурой связано с неудовлетворенной потребностью в политической демократии, появившейся после Сталина, что отразилось на противоречивых решениях известных съездов. Советское общество осталось иерархическим. Это утверждение не является предвзятым или чуждым природе и истории СССР, как до сих пор считают в Москве. Резолюции послехрущевских съездов действительно побуждают, хотя и в патерналистских формах, к большему участию граждан в управлении государством и в экономике. Нельзя отрицать, что страна нуждается в этом. Тем не менее такое участие развито слабо.
Круг тех, кто принимает участие в выработке решений, расширился. Мнение инженерно-технических работников приобрело большее влияние. Сами «приводные ремни» государства стремятся действовать менее однообразно. Сеть их «активистов», то есть лиц, помогающих осуществлять их функции, достаточно разветвлена. Вокруг конкретных /537/ проблем экономики, образования, социального обеспечения, труда сейчас проходят, по крайней мере среди компетентных лиц, более свободные дискуссии, чего никогда не было в прошлом. Само коллегиальное руководство стало не столько источником верных или ошибочных указаний обществу сверху, сколько местом посредничества и высшего арбитража между разными и противоречивыми стимулами, интересами, группами давления. Однако публичных дебатов довольно мало. Нет политических споров в печати. Высшая иерархия остается недоступной и окутанной тайной. Выборы – формальность. Сам тип отношений между правителями и управляемыми отражает длительное отсутствие демократических обычаев. Решения продолжают спускать сверху, не предоставляя широким массам граждан возможность влиять на них, – это влечет за собой распространение политической апатии, безразличия или инерции.
Сталинизм дорого обошелся не только самой стране. Сильно уменьшилось идейное влияние СССР именно тогда, когда Советский Союз достиг максимума своей силы. Это влияние было достаточно сильным, когда страна была слабой и изолированной. Тогда внешний мир активно защищался от «заразы» его пропаганды. Сейчас Советское государство устаревшими запретами защищается от чужих мыслей, хотя волны революции, которые потрясли и изменили старую Россию, распространились повсюду среди народов, увлекая за собой все новые социальные слои и новые политические силы.
Даже в странах, которые остались союзниками СССР и находились в его политическом и военном подчинении, СССР не мог добиться абсолютной гегемонии. Наоборот, в этих странах стали подвергать сомнению сталинскую систему. В Чехословакии назревший конфликт наиболее ярко проявился среди самих коммунистов. Правительств СССР предприняло военное вмешательство, боясь, что пример Чехословакии может оказаться привлекательным не только в странах Восточной Европы, но и в самом Советском Союзе. В Москве вспомнили венгерский прецедент, не поняв, что наряду с общи для обеих стран стремлением к большей самостоятельности существуют и глубокие различия в политической эволюции обеих стран. То, что в 1956 г. называли крайней мерой, к которой пришлось прибегнуть только из-за катастрофы, превратилось в своеобразную норму поведения между социалистическими странами. На этот раз с этим не могли согласиться даже те, кто тогда счел интервенцию меньшим злом.