Иногда Толстой почти проговаривается: чем больше мы знаем, говорит он, о данном человеческом деянии, тем более неизбежным, тем более детерминированным оно нам представляется. Почему? Потому что чем больше мы узнаем обо всех связанных с ним условиях и предпосылках, тем труднее нам представить себе такие обстоятельства, такое сочетание факторов, в котором эти условия и предпосылки не играли бы никакой роли, а поскольку в такой гипотетической ситуации нам приходится шаг за шагом отказываться от вполне действительных фактов, это становится не просто затруднительным, но и просто невозможным. Смысл этих слов достаточно ясен. Мы – то, что мы есть, и живем в определенной ситуации со всеми теми свойствами – физическими, психологическими, социальными, – которые для нее характерны. То, что мы думаем, чувствуем и делаем, ею обусловлено, включая и нашу способность придумывать возможные альтернативы, в прошлом, настоящем и будущем. Наше воображение и наша способность заранее просчитывать варианты, наше умение заранее представлять себе, скажем, то, что могло бы произойти, если бы ситуация, в той или иной частности, сложилась иначе, – словом, все такие способности достаточно скоро достигают своих естественных пределов, обусловленных и тем, что мы способны просчитать ограниченное число вариантов, которые мы и могли бы добавить, продолжая аргументацию Толстого, в гораздо большей степени, тем, что наши мысли, терминологический инструментарий, в котором они выражены, да и сами символы именно таковы, то есть заранее детерминированы наличной структурой бытия. Доступные нам образы и области восприятия ограничены тем обстоятельством, что нашему миру присущи определенные свойства, именно эти, и не другие. Мир, слишком отличный от нашего, мы бы просто не поняли; у одних воображения меньше, у других – больше, но всему есть предел.
Мир – это система и структура. Полагая людей «свободными», мы приписываем им способность действовать в некоей точке прошлого иначе, нежели они действовали на самом деле; тогда мы должны просчитать последствия невоплотившихся возможностей и того, как изменился бы мир по сравнению с нынешним, наличным миром. Все это достаточно трудно проделать даже с искусственными, чисто дедуктивными системами вроде шахмат, где число вариаций ограниченно и не выходит за рамки определенных правил, нами же и определенных, так что просчитать тот или иной вариант вполне возможно. Но если вы попробуете применить этот метод к расплывчатой, богатой ткани реального мира и попытаетесь представить все возможные последствия того или иного нереализованного плана или несовершенного поступка, то есть понять, какое воздействие они окажут на все последующие события, и если вы основываетесь при этом на том, что известно о причинно-следственных законах и вероятностях, вы обнаружите: чем больше «малейших причин» вам удается выделить, тем труднее вам представить, что будет, когда «снимешь с дистанции» хотя бы одну из них, поскольку любое из возможных последствий неизбежно скажется на взятой как единое целое неисчислимой множественности предметов и событий, которые, в отличие от шахмат, не определены заранее системой жестко заданных нашей волей концепций и правил. А если, в реальной жизни или в шахматах, вы начнете изменять исходные понятия – непрерывность пространства, делимость времени, – вы достаточно скоро дойдете до той стадии, на которой символы вообще перестанут действовать, а сама ваша мысль лишится системности и остановится. Чем полнее мы представляем себе факты и систему их связи, тем труднее нам представить какую-нибудь альтернативу; чем яснее и точнее термины или категории, в которых мы представляем себе и описываем мир, тем жестче мы фиксируем структуру этого мира и тем менее свободным представляется любое возможное в нем деяние. Поняв пределы воображения, и в конечном счете самого мышления, мы столкнулись бы лицом к лицу с «неотвратимой» объединяющей структурой мироздания, осознали нашу с ней единосущность, подчинились ей и тем самым обрели истину и покой. Это не просто разновидность восточного фатализма и не механистический детерминизм известных в то время немецких материалистов, Бюхнера, Фохта или Молешотта, столь популярный среди русских «нигилистов» толстовского поколения; несводима такая позиция и к тоске по мистическому озарению или единению. Для нее характерны скрупулезный эмпиризм, реализм, рациональность, жесткая логика разумных оснований. Но эмоциональное ее основание – жестокая тоска по монистическому мировоззрению, тоска лиса, который страстно мечтает научиться видеть мир глазами ежа.