В целом путаница в различиях между телом короля и телом государства образуется как раз вокруг закона. Конечно, существует традиционный монархический принцип, о котором напоминает Сюлли: у государя «есть два суверена, Бог и закон»[1146]
. Но трудно сомневаться в том, что более широкое хождение имело спонтанное представление о монархе как о единственном поставщике правил, располагающем «исключительной властью создавать, толковать и отменять законы»[1147]. Поэтому нарушитель превращается в агрессора, покушение на закон расценивается как покушение на короля, а преступник становится обидчиком, бросающим вызов государю. Ответный удар наносит рука самого короля; это почти персональное право карать связано с телесным воплощением власти: «правонарушитель затрагивает саму личность государя; и именно суверен (или по крайней мере те, кому он передал свою силу) захватывает тело осужденного и показывает его заклейменным, побежденным, сломленным»[1148]. Систематическое обращение к позорным наказаниям и к избыточному умножению казней логически объясняется необходимостью придать конкретные формы схватке между виновным и «источником» законности, той «физической силе монарха, которая обрушивается на тело противника и завладевает им»[1149], соразмеряя жестокость с тяжестью проступка.Добавим к этому постановочные эффекты казни: стремление поразить не только преступника, но всех тех, кто присутствует при его уничтожении. Ответный удар монарха должен быть зрелищным. Ему отводится функция поучения; он должен заставить похолодеть от ужаса собравшийся народ, чтобы проиллюстрировать незыблемое правило, дать наглядное свидетельство правосудия, вершимого властью во плоти. И в конкретике наказания, и в деталях постановлений реализуется личное, физическое существование творца законов. В итоге это слияние тела короля и тела государства приводит к противопоставлению недоступного величия — таинственного и грозного, являющего себя в окружении воинственных атрибутов, — и преступника, поверженного его вооруженной дланью. Закон, как и власть, остается «корпоральным». Зрелище казни, тот ужас, который вызывает проливаемая кровь, также свидетельствуют о физическом уклоне этой разновидности господства.
Тем не менее к концу XVII столетия происходит смысловой сдвиг, в результате которого тело короля перестает быть единственной референцией символического тела государства. Нельзя сказать, чтобы он был резким и решительным. Тело монарха не утрачивает своей показательной силы вплоть до революционных потрясений. Так, герцог де Крои, присутствовавший во время коронации Людовика XVI в 1774 году, свидетельствует о «возвышенности момента», об охватившем зрителей особом волнении, о «слезах», которые наворачивались при взгляде на то, «что можно видеть только тогда: нашего государя, облаченного в королевское сияние, на истинном троне, этот вид нельзя передать словами, настолько он потрясает»[1150]
, о зачарованности присутствующих этим зрелищем, которым «они не могли… наглядеться»[1151]. Королевская религия сохраняется во французских деревнях и городках XVIII века, и даже в наказах (cahiers de doleances) остается след импульсивной привязанности их обитателей к особе короля: «Жители Сен–Пьер–ле–Мель, преисполненные тем же чувством восхищения, которое они испытывают на закате ясного дня… единогласно заявляют, что их сердце не вмещает восторг любви и признательности, вдохновленный благодеянием, которое по своей милости даровал король–спаситель, которого в своем милосердии ниспослали им небеса, тронутые их бедствиями…»[1152] Наивный образ, показывающий, до какой степени национальная идентичность по–прежнему связана с физическим, сакральным присутствием монарха.Однако на протяжении XVIII века это присутствие подвергается тройному изменению, вначале заметному лишь просвещенной элите. Прежде всего происходит неизбежное и все большее «развоплощение» власти: многие разделяют ощущение все возрастающей сложности государственной власти, ее расплывчатости, возникающей из–за умножения действующих лиц и институтов. Государство превращается в систему, тем менее склонную к физическому олицетворению, чем более его присутствие распыляется, становится абстрактным; теперь это тяжеловесная и удаленная организация, одним из атрибутов которой является монарх, несмотря на то что, согласно праву, он — источник «основополагающего принципа»[1153]
. Символического потенциала монарха уже недостаточно для реализации символического потенциала государства, чей управленческий аппарат становится более осязаемым, анонимным и все глубже проникает в ткань общества.