Зимой жизнь у нас замирала. Зимой мы жили как в тюрьме. Мы были словно привязаны толстой веревкой к нашей черной прокопченной печке. В ней было нечто романтическое, знаю, если рассказывать о ней правильно, уснащая рассказ искренними интонациями в духе викторианских сказок про дома с привидениями, которые многим очень нравятся. Да и я сама не раз рассказывала про нашу печку с такими вот интонациями – чем вызывала восторг у своих кавалеров, которые носили бусы из акульих зубов и которые назначали мне свиданки в кофейнях. Даже сейчас полно людей, обожающих рассказы про жизнь в нищете. Они считают, что нужда закаляет, как красота, заостряет силу духа, как клинок, который может ранить. Они мысленно просчитывают свою силу, сравнивая ее с этой остротой, причем совершенно бессознательно, готовясь или пожалеть тебя, или дать тебе сдачи.
Как тот автомеханик, с которым я встречалась в Сент-Поле. В конце концов он устал тайком выскальзывать из моей кровати ни свет ни заря и упросил меня прийти к нему домой. Как-то вечером он напоил меня и накормил буррито. Потом разложил на голубом одеяле колоду карт Таро, ткнул пальцем в уродливое лицо Шута и спросил, что я думаю. Видимо, до того как стать механиком, он успел прослушать в колледже начальный курс психологии. Он был повернут на Карле Юнге не меньше, чем на карбюраторах, в которых неплохо разбирался. Ему хотелось раскопать все тайны моего прошлого.
– А разве эти карты не для того, чтобы предсказывать будущее? – спросила я, сидя по-турецки на полу у него в квартире. Я была уже достаточно поддатая, чтобы вынести ему мозг.
– Нет, малышка, для этого существуют чаинки в чашке, тут нет никакой магии.
– А, ты предлагаешь мне суеверие, а не научный подход.
– Обещаю: это самый что ни на есть научный подход. – Он встал на колени и подполз ближе ко мне. – Дай мне секунду. О чем ты думаешь, глядя на эту карту?
– Шут выглядит легкой добычей, если хочешь знать мое мнение. У него закрыты глаза.
– Ладно. Отлично. Что еще?
– У него, ну, там, свиная голова на палке?
– Мне кажется, это у него рюкзак.
Я прищурилась:
– Напомни, где ты научился читать карты Таро?
Теперь прищурился он – но при этом улыбался во весь рот.
– А кто был легкой добычей в твоем детстве?
– Я тебе говорила, что много чего знаю о жизни волков?
– Ха! А вот и знакомая мне гёрлскаут! Гёрлскаут вылезает всякий раз, когда ты начинаешь нервничаешь.
– Считай, что я твой эксперт по волкам! Спроси меня о чем угодно!
– Тогда скажи: кто был легкой добычей?
По правде сказать, эта старая дровяная печка была для меня в детстве и как наркотик, и как обуза. И меня к ней тянуло, даже когда я ее не видела, и я ненавидела ее, сама не знаю почему. Как-то зимой, мне тогда было уже девять, я случайно прислонилась к печке щекой, пока, сидя на полу, читала «Основы дрессировки упряжных собак». Ожог у меня под левым глазом превратился в пузырь чистой прозрачной кожи, став маленьким полушарием, похожим на рыбий воздушный пузырь. В течение нескольких дней пузырь увеличивался, прозрачным куполом вздымаясь над моей щекой, подпирая глаз, которым я ничего не видела, когда опускала взгляд. Если родители и заметили этот волдырь, то не обратили на него внимания. А в школе я поднимала руку во время урока и просилась выйти в туалет, где рассматривала ожог в зеркале и ощупывала его пальцами. Иногда в туалете я встречала Сару-фигуристку, которую отпускали с урока пораньше, чтобы она успела переодеться в спортивную форму. Она сосала леденец на палочке и щелкала рейтузами между ног. «Офигеть», – говорила она, пялясь на мое отражение в зеркале и трогая свою щеку.
А однажды она подошла ко мне вплотную и с любопытством стала рассматривать волдырь:
– Это отец с тобой сделал? Вот так с тобой обращаются?
Я обычно помогала отцу делать два дела по хозяйству: колоть дрова и чистить рыбу. В десять лет я уже могла самостоятельно наколоть поленья из распиленных бревен, поэтому отец перестал мне помогать, и я выполняла задания по колке дров в одиночку. Но рыбу, пока я не перешла в старшую школу, мы всегда чистили вместе в мастерской, молча, сидя над своим ведром. Мы пользовались старенькими филейными ножами, которые перед каждой чисткой натачивали на оселке – это всегда была самая интересная часть работы: сталь скрипела и визжала, соприкасаясь с зернистым точилом. От этих звуков у меня волоски на руке вставали дыбом, а зубы приятно побаливали. А после были только кишки из вспоротого брюха да кожа, чулком слезавшая с рыбьей тушки. И мы, стоящие рядом, и два наших рта, и ритмичные вдохи-выдохи – отцовские и мои. Ах… Ах…