Такие зловещие вопросы летали по всей Польше, под названием «Экзамена Земских Послов», с 1613 года, и король насилу разделался с жолнёрами только весной 1614, а вместе с тем угомонил и раздосадованную шляхту; но умные головы сознавали, что не скоро расхлебают поляки кашу, наваренную панами в Москве. Из-под Смоленска, который король продолжал удерживать за собой, приходили известия о том, что набранное оршанским старостой войско, начинает склоняться на сторону московского царя и, не дослужив даже заплаченного срока, переходит к нему на службу: признак зловещий! «Уже москали обходятся с нашими послами презрительно», говорили поляки на сейме: «они видят, что наши границы обнажены, что войска никакого нет, что им открывается погода к нам. Но теперь ещё у них довольно хлопот дома, между ними ещё великая рознь, и тот, которого посадили на царство, не умеет ими править, да и соседи их развлекают; а погодите немного— они как раз устремятся на нас всеми своими силами. Скоро придут дела к тому, что борьба с москалём будет для нас труднее, нежели — с каким либо другим неприятелем». [124]
Вследствие несчастного конца московского похода, варшавский сейм 1613 года не состоялся, был, что называется, сорван. По всем очередным вопросам, земские послы не допускали рыцарское сословие, или Посольскую Избу сноситься с Избой Сенаторской и с королём. Сколько ни упрашивали король и сенат нижнюю палату, per viscera patriae, войти в соглашение с верхней, praeiudicati animi домогались одного: чтобы выполнены были обещания, данные войску и открыты виновники Московской войны. Сейм разъехался, не утвердив ни одного из предложений королевского правительства; король, in vim iustificationis, разослал по всем гродским судам универсал, в котором жаловался на земских послов, взваливал затею московской войны на некоторых сенаторов, не называя никого, старался восстановить в обществе поколебленное мнение о собственной личности. [125]
Так, с одной стороны, иезуитскому правительству Сигизмунда угрожала законная сила за предпочтение интересов личных народным интересам; с другой — русская сила, не узаконенная ни одним патентом, проявляла себя, всё более и более в борьбе с чужеядными соседями. Роль коронного гетмана была труднее королевской. Он должен был представлять не двуликого, а четвероликого Януса, какого не могли вообразить и римляне. Одним лицом обращён был он к своим панам и жолнёрам-шляхтичам, этому первообразу своевольных казаков, этим истинно безнаказанным казакам-разбойникам: он постоянно внушал им, что королевский меч длинен, что хоть изредка, но может кто-нибудь из них поплатиться головой за своевольство, как поплатился Сангушко при Сигизмунде-Августе за княжну Острожскую, а Зборовский при Стефане Батории — за дружбу с низовцами. Другим лицом обращён был коронный гетман в противоположную сторону — к казакам настоящим, к казакам-циникам, которые не маскировались miłością ku Ojczyźnie и, в случае чего, готовы были поступить с Краковом, как с Белгородом, Килией, Тягинью, или Очаковом. Третьим лицом обращался он к Москве, а четвёртым к Турции. [126]
В последнем случае, ему приходилось иногда просить короля объявить посполитое рушение, лишь бы наделать шуму, распускать слух о сильных вооружениях панов и вообще играть роль шекспирова Фальстафа, в его знаменитом грабеже на большой дороге. Но ещё тяжелее была роль четвероликого гетмана относительно казаков: он должен был их запугивать, не имея войска, запугивать в то время, когда они, из пиратов обыкновенных, сделались пиратами, ужасными для турок.