Законченное в раннеадриановское время произведение «Анналы о кончине божественного Августа» Тацит обосновал так: «...Но о древних делах народа римского, счастливых и несчастливых, писали прославленные историки; не было недостатка в блестящих дарованиях и для повествования о времени Августа, пока их не отвратило от этого все возрастающее пресмыкательство перед ними. Деяния Тиберия и Гая, а также Клавдия и Нерона, покуда они были всесильны, из страха перед ними были излагаемы лживо, а когда их не стало — под воздействием оставленной ими по себе свежей ненависти. Вот почему я намерен, в немногих словах рассказав о событиях под конец жизни Августа, повести в дальнейшем рассказ о принципате Тиберия и его преемников, без гнева и пристрастия, причины которых от меня далеки» (Там же. с. 7).
Римская историография, включая сенаторскую историографию Тацита, носила отпечаток традиционных категорий и норм римского ведущего слоя. Даже она была инструментом общественной и политической легитимизации; моральные и политические принципы всегда были тесно переплетены. Не случайно первая фраза «Агриколы» указывает на задачу «сообщить потомкам о деяниях и правах знаменитых людей». Эти связи, с одной стороны, привели к силе инерции и преемственности образцового поведения, к изолированию и обязательности классических примеров, с другой же стороны к поляризации исторического приговора на крайности — честь и презрение. В обожествлении «хорошего» и в предании проклятью памяти «плохого» принцепса эта тенденция при принципате испытала свой последний взлет.
Ориентирование действия в настоящем на великие примеры прошлого, а также на приговор будущего были традиционными. Тацит, однако, в оценках своей историографии гораздо более решительно и последовательно принимает во внимание силу и воздействие разных временных измерений. Правда, и для него классическая Римская Республика представляла не только фон деяний, нравов и поведения, но и фон самой историографии («Диалоги об ораторах»). Однако одновременно он сознавал, что условия политического и морального бытия, как и историография, определяются настоящим. Он отчетливо видел, что нормы и нравы могут устаревать, и поэтому для историка очень важно понимать условия своего времени:
«Я понимаю, что многое из того, о чем я сообщил и сообщаю, представляется, возможно, слишком значительным и недостойным упоминания; но пусть не сравнивают наши анналы с трудами писателей, излагавших деяния римского народа в былые дни. Они повествовали о величайших войнах и взятии городов, о разгроме и пленении царей, а если обращались к внутренним делам, то ничто не мешало им говорить обо всем, о чем бы они не пожелали: о раздорах между консулами и трибунами, о земельных и хлебных законах, о борьбе плебса с оптиматами; а наш труд замкнут в тесных границах и поэтому неблагодарен: нерушимый и едва колеблемый мир, горестные обстоятельства в Риме и принцепс, не понимавший о расширении пределов империи. И все же будет небесполезно всмотреться в эти незначительные с первого взгляда события, из которых нередко возникают важные изменения в государстве.
Всеми государствами и народами правит или народ, или знатнейшие, или самодержавные властители; наилучший образ правления, который сочетал бы и то, и другое, и третье, легче превозносить на словах, чем осуществить на деле, а если он и встречается, то не может быть долговечным. Итак, подобно тому как некогда при всесилии плебса требовалось знать его природу и уметь с ним обращаться или как при власти патрициев наиболее искусными в ведении государственных дел и сведущими считались те, кто тщательно изучил образ мыслей сената и оптиматов, так и после государственного переворота, когда Римское государство управляется не иначе, чем если бы над ним стоял самодержец, будет полезным собрать и рассмотреть все особенности этого времени, потому что мало кто благодаря собственной проницательности отличает честное от дурного и полезное от губительного, а большинство учится этому на чужих судьбах.
Впрочем, сколько бы подобный рассказ ни был полезен, он способен доставить лишь самое ничтожное удовольствие, ибо внимание читающих поддерживается и восстанавливается описанием образа жизни народов, превратностью битв, славной гибели полководцев; у нас же идут чередой свирепые приказания, бесконечные обвинения, лицемерная дружба, истребление ничем не повинных и судебные разбирательства с одним и тем же неизбежным исходом — все, утомляющее своим однообразием. У древних писателей редко когда отыскивается хулитель, потому что никого не волнует, восхищаются ли они пуническими или римскими боевыми порядками; но потомки многих, подвергнутых при власти Тиберия казни или обесчещению, здравствуют и поныне. А если их род и угас, все равно найдутся такие, которые из-за сходства в нравах сочтут, что чужие злодеяния ставятся им в упрек, даже к славе и доблести ныне относятся неприязненно, потому что при ближайшем знакомстве с ними они воспринимаются как осуждение противоположного им» (Там же. с. 123—124).