И хотя гражданственность тут окрашивалась в мистические тона, все же видно, что только в народе сохранилось истинное представление о чести, как об определяющей черте личной нравственной свободы.
Когда наглый развратник, капитан дон Альваро, крадет у Креспо дочь Изабеллу и та, вернувшись к отцу обесчещенная, молит его убить ее и воскресить тем самым свою честь, то Креспо, не в пример Гутьере, умерщвляет не жертву, а престника. Как народный избранник — алькальд деревни, — он действует именем народного закона, и король оправдывает это справедливое мщение. Закон представляется Кальдерону неким вечным, не зависящим от людской воли фатумом, которому обязаны подчиняться все, начиная от последнего крестьянина и кончая самим королем. Кальдерон сумел в своей лучшей драме преодолеть мистическое ослепление и увидеть истинный моральный закон в справедливом притязании народа на свои естественные права. Но тут же нужно отметить, что «Сламейский алькальд» был лишен главного достоинства народных драм Лопе де Вега, того духа коллективности, который придавал такую титаническую силу крестьянам Фуэнте Овехуна. Если сравнить образ пламенной мятежницы, крестьянской героини Лауренсии с добродетельной, самотверженной, беспомощной девушкой Изабеллой, станет ясным принципиальное различие двух драм. Не восстание народа во имя своих общественных прав, а борьба за восстановление моральной справедливости была главным идейным и политическим стимулом трагедий Кальдерона.
Покинув мир метафизики, Кальдерон открыл себе доступ в действительную жизнь, и его меланхолический гений приобрел сразу силу и дерзновение, герои получили психологическую определенность, а композиция обрела широкий жизненный размах. Живые люди, а не патетические видения зажили в драме Кальдерона: старик Креспо, его сын Хуан и дочь Изабелла, генерал дон Лопе, капитан дон Альваро, колоритная пара — Рибальдо и его подруга Чиспа, нищий идальго Мендо и его слуга Нуньо — все эти герои составляли пеструю галлерею современных типов.
Но все же «Саламейский алькальд» был лишь счастливым исключением среди множества религиозных пьес Кальдерона: мистические воззрения слишком въелись в его живую поэтическую душу.
Если на заре гуманистического театра в Италии, в 1480 г., юноша Полициано воплотил в мистериальной форм е языческое сказание о любви Орфея, то теперь, в период полного умирания испанского гуманизма, седовласый поэт-монах превратил этот самый миф в ауто о «Божественном Орфее», в котором сладкоголосый певец фигурировал в виде творца вселенной, а лирический сюжет превратился в нелепую аллегорию о грехопадении и искуплении человеческого рода.
Если во времена Лопе театр воплощал в себе существо жизни и создавал иллюзию реальности происходящих на сцене событий, то теперь Кальдерон в ауто «Великий театр мира» представлял человеческое бытие в виде быстротечного сценического действа, в котором люди, нарядившись в случайные костюмы исполняют разнообразные роли. После того, как отыгран спектакль (закончено земное существование), актеры сбрасывают с себя временный облик, предстают пред очи директора театра (господа бога) и получают в случае хорошей игры (добродетельной жизни) награду в виде вечного блаженства. И хотя тут театр как будто охватывал собою всю жизнь, жизни в этом театре совершенно уже не было — ее заменила религиозная фпантастика.
Искусство снова было превращено в служанку церкви — круг замкнулся.
Но и после того, когда 17 июля 1755 г. религиозные спектакли были запрещены, испанский театр не возродился. Несуразности ауто для последующих поколений заслонили собой великие достоинства старинного национального искусства: за высохшими деревьями не было видно вечнозеленого Леса.
Новые писатели, воспитанные на образцах французского классицизма, с пренебрежением смотрели на отечественную драматургию. Моратин-отец, восторженный поклонник Корнеля и Расина, написал в 1762 г. памфлет «Правда об испанском театре», где открыто третировал Лопе де Вега и Кальдерона. Драматург Уэрта издал в 1786 г. 14 томов старинных драм, не включив туда ни одной комедии Лопе. Писатели, более лойяльно относившиеся к «испанскому фениксу», пытались «исправить» его комедии на французский лад, но из этой затеи ничего не получилось.
Искусство, потеряв свои связи с народом и лишившись гуманистического содержания, стало уделом узкой группы просвещенных знатоков, подражавших французским классицистам. Среди многочисленных эпигонов-галломанов наиболее одаренным был Моратин-сын, занимавшийся переводами Мольера и писавший комедии в его манере. Этот лучший национальный драматург XVIII века был похоронен в Париже рядом с могилой Мольера.