На этот вопрос он выдал мне историю своего тюремного заключения и побега, полную абсурда и измышлений. Он был дурак, в котором жил дух Арлекина, и который полагал своих слушателей еще большими дураками. В своей глупости, однако, он был тонок. Его религия была особой. Не желая быть святошей, он был скандалистом; чтобы развлечь компанию, он говорил возмутительные сальности. Он не имел ни малейшей склонности к женщинам или к любому другому виду безнравственности, и утверждал, что мы должны принимать это за добродетель, в то время, как это всего лишь недостаток темперамента. Все из этой области представлялось ему материалом для высмеивания, а когда он был немного навеселе, он задавал сотрапезникам, мужьям, женам, сыновьям и дочерям вопросы столь непристойные, что заставлял их краснеть. Грубиян над этим только смеялся.
Когда мы оказались в сотне шагов от дома жертвователя, он снова забрал свое пальто. Входя, он дал свое благословение всем, и вся семья вышла, чтобы поцеловать ему руку. Хозяйка дома обратилась к нему с просьбой отслужить мессу, он очень любезно попросил отвести его в ризницу церкви, что была в двадцати шагах оттуда.
— Разве вы забыли, сказал я ему на ухо, что мы завтракали?
— Это не ваше дело.
Я не посмел ответить, но, слушая его мессу, очень удивился, что он не знает регламента. Я нахожу это забавным, но самое смешное случается, когда после мессы он приступает к исповеди, и, после принятия исповеди от всего дома, решает отказать в отпущении грехов дочери хозяйки, юного создания двенадцати — тринадцати лет, очаровательной и очень красивой. Этот отказ делается публично, он ее ругает и грозит ей адом. Бедная девушка, опозоренная, вышла из церкви в слезах; поскольку я был глубоко тронут и заинтересовался ею, я сказал громко фра Стефано, что он сошел с ума, и побежал за ней, чтобы утешить ее, но она исчезла, наотрез отказавшись спуститься к столу. Эта выходка так меня разозлила, что мне захотелось его поколотить. Назвав его в присутствии всей семьи самозванцем и бесчестным палачом чести этой девушки, я спросил его, почему он отказал ей в отпущении грехов, и он заткнул мне рот, хладнокровно ответив, что он не может выдать тайну исповеди. Я не стал есть, решив отделаться от этого животного. Я должен был по выходе из этого дома получить один паоло за проклятую мессу, которой отметился этот негодяй. Я должен был сыграть роль его кассира.
Прежде, чем мы вышли на большую дорогу, я сказал ему, что покидаю его из-за риска быть осужденным на галеры вместе с ним. Среди упреков, что я ему сделал, я назвал его невежественным подлецом и, услышав в ответ, что я нищий, не мог удержаться, чтобы не отвесить ему удар, на который он хотел ответить ударом своей палки, но был мгновенно схвачен за руки. Затем, оставив его, я устремил свои шаги к Мачеррато. Через пятнадцать минут возчик, который возвращался пустым в Толентино, предложил подвезти меня за два паоли, и я согласился. Оттуда я мог бы за шесть паоли проехать в Фолиньо, но проклятая необходимость экономии помешала мне; чувствуя себя хорошо, я решил, что в состоянии пройти в Валсимаре пешком, куда и прибыл, будучи не в силах больше идти, после пяти часов марша. Пять часов способны довести до полного изнеможения молодого человека, пусть сильного и здорового, но не привыкшего к ходьбе. Я рухнул в кровать.
На следующий день, собираясь заплатить хозяину медной монетой, что лежала в кармане, я не могу найти в кармане брюк свой кошелек. У меня должно было быть там семь цехинов. Какое горе! Вспоминаю, что я забыл его на столе хозяина в Толентино, когда разменивал цехин, чтобы ему заплатить. Какое несчастье! Я отбросил с презрением мысль о пешем возвращении, с целью вернуть этот кошелек, который содержал все мое имущество. Мне казалось невозможным, чтобы тот, кто его взял, вернул бы мне, я не мог заставить себя пойти на определенные потери, основываясь на неопределенной надежде.