Двадцать четвертого августа Фридрих-Вильгельм, в сопровождении своего сына, главнейших генералов и доверенных министров, отправился в замок Пильниц, летнюю резиденцию саксонского двора. Император Леопольд уже был там. Его окружали эрцгерцог Франц, маршал Ласси, барон Шпильман и многочисленный двор. Два государя — соперники в Германии, — казалось, забыли на время свое соперничество, чтобы заняться исключительно спасением идеи. Братство великой семьи монархов одержало верх над всеми другими чувствами.
Посреди банкета возвестили о неожиданном прибытии в Дрезден графа д’Артуа. Кораль Прусский просил у императора позволения французскому принцу явиться. Император согласился, но, прежде чем допустить графа д’Артуа к официальным совещаниям, между монархами состоялся секретный разговор, при котором присутствовали только двое их самых близких доверенных лиц. Император склонялся к миру, над его решениями довлела инерция германского сейма: он сознавал всю трудность придания вассальной имперской федерации единства и энергии, необходимых для нападения на Францию. Генералы и маршал Ласси колебались переступить границы, считавшиеся неодолимыми. Император боялся за Нидерланды и Италию. Принципы Французской революции перешли через Рейн и могли произвести взрыв в германских государствах. Сейм народов мог одержать верх над сеймом государей. Не благоразумнее ли было бы составить общую лигу всех европейских держав, окружить Францию сетью штыков и тогда пригласить торжествующую партию возвратить королю свободу, трону — достоинство, а всему континенту — безопасность? «Если бы французская нация отказала в этом, — прибавил император, — мы пригрозили бы ей в манифесте общим нашествием».
Король Прусский, более нетерпеливый и более встревоженный опасностью, сознался императору, что не доверяет действию этих угроз. «Благоразумие, — сказал он, — составляет недостаточное оружие против смелости. Надо напасть на революцию, пока она еще в колыбели. Давать время французским революционным принципам — значит давать им силу. Договариваться с возмущенным народом — значит показывать, что его боятся. Надо захватить Францию и не публиковать общеевропейский манифест ранее того момента, когда торжествующее оружие сообщит авторитет словам».
На другой день, с прибытием графа д’Артуа, ситуация изменилась. Этот молодой принц говорил с государями во имя тронов, от имени сестры, низведенной с трона и оскорбляемой своими подданными. Буйе и де Калонн (человек военный и человек интриги) сопровождали его. Принц получил несколько аудиенций у обоих государей, выступал с силой, но почтительно против выжидательной тактики, порицая германскую медлительность. Император и Фридрих-Вильгельм уполномочили барона Шпильмана от имени Австрии, барона Бишофсвердера от Пруссии и де Калонна от Франции собраться в тот же вечер и обсудить проект декларации, которую собирались представить монархам.
По возвращении в Дрезден оба государя отправились в комнаты императора. Прочитали декларацию, обсудили ее, взвесили все ее выражения, изменили некоторые из них и, по предложению Калонна, согласились включить в нее последнюю фразу, которая прямо угрожала революции войной.
Вот этот документ, послуживший началом двадцатидвухлетних войн.
«Император и король Прусский совместно объявляют, что положение, в котором находится теперь король Франции, они считают предметом общего интереса для всех европейских государей. Они надеются, что этот интерес не может не быть признан державами, мощь которых потребуется, и что они не откажутся употребить, совместно с императором и королем Прусским, самые действенные средства, чтобы помочь королю Франции свободно укрепить основы монархического правления, равно соответствующие правам государей и благополучию французов. Поэтому в настоящих обстоятельствах их названные величества решились действовать быстро, по взаимному согласию и с необходимыми силами, чтобы достичь общей цели. В ожидании этого они дадут своим войскам надлежащие приказания, чтобы быть готовыми к действиям».
Очевидно, что эта декларация, и угрожающая, и робкая в одно и то же время, значила слишком много для мира, но слишком мало для войны. Подобные слова только разжигали революцию. Прозвучало лишь признание в силе и слабости, уступка и войне, и миру. Это была декларация неуверенности в собственных намерениях.