Они двинулись под конвоем конной жандармерии. Тележка подвигалась медленно. Никогда, казалось, принц не держал себя с большим достоинством. Вследствие тесноты или ухищренной жестокости тележку остановили на минуту на площади Пале-Рояль, против его бывшего дворца. «Зачем остановились здесь?» — спросил он. «Чтобы ты мог полюбоваться своим дворцом, — ответил священник. — Видишь, цель приближается, подумай о своей совести». Принц молча посмотрел на окна своего прежнего жилища, где он обдумывал зачатки революции, наслаждался рассеянной жизнью и испытывал семейные привязанности. Надпись «Национальная собственность» на дверях Пале-Рояля, заменившая его герб, дала ему понять, что эта кровля и эти сады не будут более служить убежищем даже его детям. Голова его упала на грудь, как будто ее уже отделили от туловища.
Он продолжал путь по улице Рояль унылый и безмолвный вплоть до площади Революции. Священник с еще большим усердием продолжал настаивать, чтобы он принял напутствие церкви. «Смирись перед Богом и покайся в своих грехах». — «Могу ли я сделать это среди этой толпы и этого шума? Место ли здесь для раскаяния?» — ответил принц. «Так покайся мне, — возразил священник, — в том из своих грехов, который более других тяготит твою душу: Бог зачтет тебе твое желание и невозможность исполнить его, а я разрешу тебе твой грех во имя его».
Принц склонился перед служителем Божьим и пробормотал несколько слов, которые затерялись в шуме толпы. Он получил прощение Неба в нескольких шагах от эшафота, на том самом месте, откуда Людовик XVI послал прощение своим врагам.
Когда он сошел с тележки и поднялся на помост гильотины, помощники палача хотели снять с него узкие, плотно облегавшие ему ноги сапоги. «Нет, нет, — хладнокровно остановил он их, — вам будет удобнее снять их потом; скорее, скорее!» Он не побледнев взглянул на лезвие ножа. Был ли это стоицизм характера? Проявился ли в нем в последний раз убежденный республиканец? Или им руководила честолюбивая надежда отца, что за несколько капель его крови непостоянная нация отдаст трон его сыновьям?
Все осталось загадкой в этом принце, и, произнося свой суд о нем, историк должен бояться впасть в ошибку, оправдывая или осуждая его. Сын его ныне царствует во Франции. Снисходительное отношение к памяти отца могло бы показаться ему лестью, строгость — предвзятостью. Страх показаться подобострастным или неприязненным равно заставляют писателя остерегаться прослыть несправедливым. Но справедливость, с которой мы должны относиться к умершим, и истина, которой мы обязаны истории, заставляют писателя, не прибегая к хитростям, писать одну только правду о своем времени. Память не разменная монета в руках живых.
Как республиканца, этого принца, по нашему мнению, оклеветали. Все партии точно взаимно согласились сделать его имя предметом всеобщего презрения: роялисты потому, что он был одним из главных деятелей революции; республиканцы потому, что его смерть стала одним из самых гнусных проявлений неблагодарности республики; народ потому, что он был принц; аристократы потому, что он перешел в народ; заговорщики потому, что он не позволял пользоваться его именем в заговорах против своего отечества; наконец, все потому, что он не отказался от подозрительной славы, которую называют героизмом Брута. Люди беспристрастные держались того мнения, что если он подал голос за смерть короля из убеждения, то это убеждение походило на посягательство на природу. Революция не должна питать к этому человеку ни глубокой благодарности, ни острой вражды. Она использовала его как орудие, которое в конце концов сломала. Он не был ни создателем ее, ни господином, ни Иудой, ни Кромвелем.
Он перенес все превратности судьбы со стойкостью принца, просящего у родины только звания гражданина, а у республики — чести умереть за нее. И он умер безропотно, как будто неблагодарность республики есть гражданская корона ее основателей. Он отказался от своего звания и всецело отдал себя народу, сначала служа ему, а затем сделавшись его жертвой. К несчастью для его памяти, он выступил также как судья в процессе, от участия в котором мог бы отказаться.
Если кто-нибудь шел слепо, но неуклонно за революцией до конца, не спрашивая себя, куда она ведет, так это был именно герцог Орлеанский. Эдип семьи Бурбонов, он воплотил в себе слова Дантона: «Пусть погибнет память о нас, но будет спасена республика!» Он был подл — если принес эту жертву ради популярности; жесток — если действовал по убеждению; гнусен — если поступал из честолюбия. Тайну мотивов своего политического поведения он унес с собою к престолу Божию.
Подобно Бруту, предмету его подражания и заблуждения, он навсегда останется загадкой в глазах потомства. Но оно извлечет для себя великий урок: когда в сердце гражданина борются убеждение и природа, то всегда надо слушаться голоса природы, потому что убеждения часто бывают ошибочны, а природа всегда непогрешима. Преступления, совершаемые против природы, осуждены Богом, и люди никогда их не прощают.
XLIX