18
О встрече с ними в Петербурге М. Цветаева вспоминает в мемуарном очерке 1936 г. «Нездешний вечер» (IV, 281-292).
13
Об А.Д. Мейне см.: наст изд. Т. II. С. 74, примеч. 1.САМОФРАКИЙСКАЯ ПОБЕДА?
Марина Цветаева и Аветик Исаакян1
впервые встретились в Париже, осенью 1932 года, удрузей Цветаевой, Владимира Ивановича и Маргариты Николаевны Лебедевых, живших на тихой улочке Дан-фер-Рошро; вытекавшая из толчеи бульваров Распай и Монпарнас и вливавшаяся в сутолоку бульвара Сен-Мишель, улочка эта оказывалась внезапно тихой и голубой, как ручей с неприметным течением; тихой — потому что одна сторона её стояла сплошным, в длину и ввысь тянущимся отвесом стены приюта глухонемых; голубой - от навсегда скопившейся в этом ущелье тени: солнце туда не заглядывало. Дома, выстроившиеся напротив стены, казались такими же безвозрастными и безликими, как она; время сгладило все выступы с их фасадов, стёрло все краски. Незрячие окна, полуприкрытые деревянными ступенчатыми ставнями, вперялись в глухонемую стену.Прохожих было мало, и они не спешили: сама улица, являвшая собой некую звуковую и цветовую паузу между кварталом художников и кварталом студентов, как бы вынуждала замедлить шаг и освободиться от напряжения...
Когда Цветаеву однажды спросили, какое место в Париже любит она больше всего, она — для всех неожиданно — назвала именно эту, такую, собственно говоря, невзрачную улочку: «За тишину и за Лебедевых».
В.И. Лебедев был редактором одного из выходивших (сначала в Праге, потом в Париже) «толстых журналов» на русском языке и публиковал щедро и безотказно цветаевские произведения, несмотря на то, что множеству из них, столь несозвучных эмиграции, труднее было пролезть в эмигрантскую печать, чем библейскому верблюду в пресловутое игольное ушко.
? Впервые: Литературная Армения. 1967. № 6.
И коренастый, плотный, с весёлыми разбойничьими глазами и чёрной разбойничьей бородой, деятельный и азартный Владимир Иванович, и кроткая, полная неторопливой и строгой грации жена его, Маргарита Николаевна любили Цветаеву и были ей подлинными друзьями; она чувствовала себя у них, в их темноватых пахнувших воском и книгами комнатах как дома, нет — лучше, распрямлённее; слишком труден и нищ был её быт, слишком удручал он её бытие, чтобы именно у себя дома могла она быть вполне самой собой.
Не помню сейчас предысторию отношений Исаакяна и Лебедевых: по-видимому, знакомы они были давно. Во всяком случае в тот осенний день 1932 года Исаакян сидел за лебедевским обеденным столом не как новый гость, а как свой человек, и слова, которыми он обменивался с хозяевами, показались мне привычными и о привычном; а может быть, причиной тому была вообще свойственная Исаакяну (по крайней мере на людях) сдержанная непринуждённость. Мне довелось встречать его ешё несколько раз в иной обстановке и в ином окружении, и всегда он на всё и всех глядел серьёзно, свободно и без любопытства, словно уже всё перевидал и переслушал, словно всё ему не впервой и не в новинку.
Да так оно, вероятно, и было.
Сдержанна была в тот день и Цветаева — как при каждом новом знакомстве. Иногда такой — держащей на расстоянии — оставалась она и в дальнейшем, навсегда замораживая собеседника; иногда раскрывалась с детской доверчивостью, но никогда — с первого взгляда; да и этим самым первым взглядом ярко- и светло-зелёных глаз — одаривала не сразу. Она сперва к собеседнику прислушивалась; вполоборота, опустив глаза, чуть нахмурившись — вникала в голос, впивалась в явный и тайный смысл слов, на слух определяя друга, недруга или равнодушного; задавала вопросы или отвечала на них сжато, холодно и чрезвычайно учтиво: то была обманчивая холодность и опасная учтивость — ненадёжная завеса, из-за которой в любое мгновение мог сверкнуть язычок пламени.