Прекрасное, детское по незащищенности и мужское по железной собранности, по стремлению защитить, братское, отцовское, материнское, самое несказанно-близкое человеческое «я» рванулось навстречу моему - недоверчивому, изуродованному, искажённому -подняло его, обняло, вобрало в себя, уберегло, вознесло — единой вспышкой золотых проницательных грустных глаз.
Вот с этой-то секунды и началась моя истинная реабилитация.
Оборачиваясь назад, вижу, что Казакевича знала и очень хорошо, и очень мало. Мало — потому, что встречались мы редко, разговаривали скупо, переписывались по-деловому. Хорошо — потому, что нам сразу, с первого того взгляда и до того последнего, не потребовалось ни близости во времени и пространстве, ни многоглаголенья устного или письменного для того, чтобы узнать друг друга. Я говорю не об узнавании — открытии человека, а о том, которое случается как бы после долгой разлуки, независимо от того, была ли эта самая разлука.
Мы встретились и расстались как однокашники, как однополчане, как люди одной мужской судьбы, несмотря на то, что кашу, которую каждый из нас хлебал или расхлёбывал, жизнь для нас варила в разных походных котлах, что моя армия состояла из сплошь разжалованных «чинов» и что мужской судьбой он был награждён по мужеству своему, а я - по недоразумению.
Отношения наши были искренни и просты, но простота эта никогда не оступалась в фамильярность. Мы не только вслух, но и внутри себя обращались друг к другу на «Вы», как младший к старшему, несмотря на то, что были однолетками; но я оказалась старше Казакевича на все те - с 1939 по 1955 - 16 лет, он меня - на всю войну, да и не только; дело в том, что по сути своей, по всему своему внутреннему складу Казакевич принадлежал к поколению
Он был из тех, кто в 1917 году встал плечом к плечу с живым Лениным и ленинское вбирал с живого голоса и действия, а не разбавленным и приспособленным к нагрянувшим с тех пор временам. Ленин, которого охранял и защищал Казакевич, не имел ничего общего с растяжимым железобетоном цитат, не походил на елейные или чугунные портреты поздних иконографов, на серые привокзальные скульптуры, при помощи которых формировались сознание и вкус наших сверстников. Казакевич, которого вёл за собой Ленин, шёл за ним не как слепец за поводырём, а как зрячий за зорким; он не был ни утратившим, ни ищущим, как люди нашего и последующего поколений, а нашедшим и в найденном утвердившимся.
Старые большевики, которых мне довелось встречать, увы, только в лагерях, доказали мне, что быть ленинцем — это талант, а не механическое подражание таланту; что за то, чтобы
Вот и Казакевич
За книгу Цветаевой он взялся без промедления. Узнав от меня, что рукописный архив моей матери ещё не разобран и что из него во время войны исчезли опубликованные при её жизни сборники, необходимые для составления предполагаемой книги, Казакевич познакомил меня с Тарасенковым, у которого были почти все цветаевские издания, а Тарасенкова — с замыслом нового сборника. К замыслу Анатолий Кузьмич отнёсся с воодушевлением, ко мне — с благожелательным и тактичным любопытством.
Вначале я было отшатнулась от этого знакомства; слишком памятны и нестерпимы были некоторые тарасенковские статьи, в частности о Пастернаке.
- Всё знаю, — сказал Казакевич, едва я открыла рот. - Поймите, то было время не только доносов «по велению сердца», но и ложных показаний из-под палки. Его ложные показания на литературу были вынужденными. Кстати, литература выдерживала и не такие удары. В итоге она - жива, а он, А<натолий> К<узьмич>, безнадёжно болен.
— Не может быть! Такой богатырь?
— У него уже был миллион инфарктов и он ждёт — каждый день и каждую минутку — последнего. Что до цветаевской книги, то тут Тарасен-ков полезнейший человек; с его мнением считаются — и никто так не знает фарватер, как он.
К тому же каждый грешник имеет право на свою луковку3
.В том, что Казакевич выбрал в «соратники»
I
Тарасенкова, была и ещё одна причина, отнюдь не утилитарного свойства: столь непримиримый к двуличию и двуязычию эпохи, Э<ммануил>
Г<енрихович> глубоко жалел этого одарённого и внутренне расслоенного человека, медленно погибавшего от её излучения, подобно жертвам Хиросимы.
Не доведённая до конца работа над новым сборником Марины Цветаевой была последней радостью Тарасенкова.
Казакевич и Тарасенков «зондировали почву», «заручались поддержками», «укрепляли позиции» — один лично, другой, из-за болезни, по телефону. Но атаковать Котова, тогдашнего директора Гослитиздата, ездили вдвоём. Говорят, то был приличный человек и неплохой директор. После соответствующих размышлений и согласований он принял мужественное по тем — да и по этим - временам решение и включил сборник в план выпуска 1957 года.