Он был человеком ярких и глубоких качеств, страстей, дарований; человеком сильного, глубокого, отзывчивого сердца и ума; внешностью не обладал, манерами, повадками — защитного цвета. Был ли то органически-защитный цвет скромности, или плащ Гарун-аль-Рашида, позволявший ему видеть и слышать жизнь, сливаться с ней, ненаряжённой и неприкрашенной, таящей, как он сам, своё богатство и могущество? Или и в «мирной» обстановке не пожелал он расстаться с незримой теперь шинелью фронтового братства?
Только глаза выдавали в нём бойца, Гаруна, поэта.
И жил он по-бивачному — вместе со всей семьёй. Ни в нём, ни в Гале, ни в дочерях, ни в самой их «писательской» квартире не чувствовалось ни солидности, ни оседлости. Серьёзность - была, а вот солидности — на на йоту. Всё вещественное было просто, случайно, второстепенно — одежда, обстановка... Казалось, что никто тут не привык, не пустил корней, что это — не навсегда, а так, передышка, и каждый готов — по сигналу - вскинуть мешок на плечи и шагать дальше, оставив рояль и захватив с собою — музыку.
Казакевич любил своих — проницательной, со-страдающей, сочувствующей, со-радующейся любовью. Он равно понимал и муку Галиных предугадываний и воспоминаний, и первооткрывательскую робость и смелость Олиных школьных каракуль и аккордов, и щемящее мужество такой ещё невзрослой самостоятельности Ляли и Жени.
Я очень давно не видела дочек Э<ммануила> Г<енриховича>, но в ту пору, порядочно лет тому назад, это были хорошие девочки и отец ими гордился. Пусть же и настоящее, и будущее их окажется достойным отцовской гордости!
Помню один вечер, когда я забежала к Казакевичу по каким-то очередным делам; Галя принесла нам — для бодрости — по чашке чёрного кофе, вышла и тотчас вернулась с блюдом огромных, неправдоподобных яблок. Над этими яблоками глаза её сияли и радовались, а не вопрошали, как всегда, горестно.
- Попробуйте! - сказала она. — Это Женя привезла!
- Съешьте, А<риадна> С<ергеевна>, ну правда же, съешьте хоть одно! - начал угощать и Э<ммануил> Г<енрихович> (как будто в силах человеческих было одолеть два таких яблока!). - Не простые ведь, золотые, Женины трудодни!.. Вы знаете, славные у нас девочки, не признают «писательских» привилегий, врачебных справок и родительского заступничества и попустительства. Ездят себе со своими вузами на воскресники и субботники, на посевные и уборочные - куда пошлют и на сколько бы ни послали. Работают всерьёз и возвращаются с почётными грамотами и, вот, с яблоками... А там, кстати, нелегко - и работа нешуточная, и народ всякий. Хватает и пьянства, и буянства, и несчастных случаев. Ну что же, пока, как говорится, Бог милует...
Он, улыбаясь, взял с блюда самое крупное яблоко и взвесил его в ладони. В одной руке у него было перо, в другой - яблоко. Как скипетр и держава.
Мы с моей приятельницей Адой Александровной не на шутку встревожились, узнав, что Женя К<азакевич> по окончании института получила направление в Красноярск, оставивший по себе у нас, особенно у А<ды> А<лександровны>, достаточно долго там пожившей, недобрую память. Повинен в том был не сам своеобразный, красивый и трудовой сибирский город, не суровый климат, не неизбывные «перебои со снабжением», а угрожающая засоренность его «рецидивом». Скоропалительно амнистированные Берия после смерти Сталина уголовники, едва покинув доставлявшие их из Заполярья пароходы, катера, самоходки, бегло оглядевшись, решали, что от добра
добра не ищут, и тут же «трудоустраивались» на свой манер. Это были не десятки и не сотни, а лавины преступных дел мастеров, сорвавшихся с цепи воспитательных лесоповалов и забоев, вырвавшихся из палаток, бараков, карцеров и БУРов6
; это были лавины недочеловеков, отощавших на «лагерной паечке», изголодавшихся по разбойной воле, и лавины эти разлились по всем улочкам и закоулочкам Красноярска, его пригородов и слобод, впитав в себя мимоходом и местный, оседлый преступный мир. Кражи, грабежи, насилия и убийства завладели ночной жизнью города — а зимняя ночь наступала там вскоре после рассвета.Немногочисленная и маломощная милиция спасалась, как могла; население — тоже. Вообще же горожане отваживались ходить только по Сталинскому и Ленинскому проспектам - единственным освещённым магистралям города. В гости собирались засветло и с ночёвкой; опасаясь поздних возвращений, обходились без театра — и он терпел бедствие — и уж, конечно, без концертов! С наступлением сумерек город слеп и глох; ставни, двери, калитки, ворота запирались на засовы и пудовые, ещё купеческих времен, замки. Даже на работе обитатели Красноярска должны были беречь карманы.
- Поймите, я вовсе не хочу сказать, что там одни уголовники, кроме того, с тех пор положение должно было улучшиться, — говорила я Э<ммануилу> Г<енриховичу>, — но всё же это не место для молоденькой и совсем там одинокой девочки. Неужели с преодоления трудностей именно такого рода придётся ей начинать самостоятельную жизнь? Неужели нельзя её устроить куда-нибудь, где было бы обыкновенное человеческое окружение — без подмеса?