«Пастернак - непревзойдённый мастер в искусстве показывать и доказывать главное посредством побочного - вспомните “Детство Люверс” — но не это же он ставил себе целью в “Докторе Живаго”!»
«Так писать о войне может только очень несведущий, очень штатский человек. И каких бы глубин и вершин он ни достигал в описаниях трагического, порождённого войной, сама война тут оказывается ни при чём из-за своей недостоверности. Чего стоит, скажем, эта самая
Помню, как Казакевич вдруг расхохотался, казалось бы, ни к селу ни к городу:
- Представляю себе их х-хари, когда
«Самое в них страшное — то, что они трусы. Как все временщики. Сами боятся и других пугают. Цепная реакция страха. Трус не способен принимать разумные решения; действует он беспорядочно и панически, потом уж тщательно обосновывает свою панику, подводя под неё незыблемую — (и тем не менее растяжимую) - идеологию.
Единственный выход - немедленно издать роман здесь! Пусть крохотным тиражом, для виду, но — издать во что бы то ни стало! Разве
— Пастернак — поразительное явление, — говорил Казакевич, — поразительное поэтическое и человеческое явление. Стихотворного дара отпущено ему на тысячу жизней. Он — неиссякаем. Все скудеют на склоне лет, перепевают самих себя, самих себя переживают. А этот, прожив одну творческую жизнь, шагнул во вторую. Наперекор закону творческого и всяческого роста, он начал со сложного, а пришел к лермонтовской ясности. И, конечно же, самое ценное в его прозе («Докторе Живаго»), это - стихи.
И он начал их читать наизусть, глухим сосредоточенным голосом, как бы внутрь себя, сгорбившись, понурив голову. Читал одно за другим и, вдруг пробуждаемый случившимся, страдальчески чертыхался и махал рукой.
Потом читал стихи из «Сестры моей — жизни»; потом отрывок про море — «Приедается всё — лишь тебе не дано примелькаться...».
У него была поразительная память — от всего сердца память.
Еще мы говорили про Б<ориса> Л<еонидовича> человека, вспоминали его слова, выражения, рассказы и невольно подражали его неподражаемому голосу, как все, хоть однажды слышавшие его; и улыбались, и любовались, и светлели внутренне, и всё это было
Но не миновала.
А Пастернак как-то спросил меня:
— Ты Казакевича знаешь? Он тут ко мне приходил несколько раз, всё пытался как-то помочь, стихи напечатать, всё обнадёживал и так далее. С ним можно говорить! Он всё понимает! О-о-очень, о-о-очень хороший и, несомненно, о-о-очень талантливый человек. И, понимаешь, вдруг решил подарить мне свою книгу.
— Ну и как?
— Представь себе - заурядно! Не может быть, чтобы не мог иначе. Но у нас ведь если печатают, то писать не дают. А уж коли пишешь, то не печатают...
Казакевича ни о чём
Умение просто и буднично помогать людям - редчайший человеческий талант. Все или почти все мы кому-то помогаем и чьей-то помощью пользуемся. Но, помогая, ждём воздаяния - хотя бы в виде благодарности! - но, помогая, улучшаем свой собственный мир, успокаиваем собственную совесть, из чужой радости, облегчения создаем собственные радость и облегчение.
Необычайно добр и отзывчив был Пастернак - однако его доброта была лишь высшей формой эгоцентризма: ему, доброму, легче жилось, работалось, крепче спалось; своей отзывчивостью на чужие беды он обезвреживал свои - уже случившиеся и грядущие; смывал с себя грехи — сущие и вымышленные. Это он сам знал и сам об этом говорил.
Казакевич же помощью своей не свой мир перестраивал и налаживал, а мир того, другого, человека и тем самым переустраивал и улучшал мир
Пастернак помогал людям как христианин - какой мерой даёшь, такой и тебе отмерится; Казакевич - как коммунист. Пастернаков-ская
Пастернак спасал мне жизнь в лагерях и ссылках, Казакевич выправлял её, когда я вернулась на поверхность без кессоновой камеры; принимал на себя давления ведомых мне и неведомых атмосфер. И множества безвоздушных пространств, ибо ничто так не давит, как их «невесомость».
Как-то я пришла поблагодарить Казакевича за очередную гору, которую он для меня сдвинул.