Однако я не мог отступиться от Кобба. Остаюсь навсегда благодарным этому человеку, которого никогда не видел, за ту душевность, которую он проявлял в письмах к Захеру, за моральную поддержку, которую он оказывал моему учителю в пору его испытаний старостью, болезнями, жилищной проблемой, отчужденностью со стороны университетских коллег, издательскими мытарствами.
К тому же я чувствовал полемическую избыточность идеологических обвинений со стороны старших товарищей. В моем распоряжении еще не было его писем, но содержание некролога, который Кобб посвятил Захеру, не оставляло сомнений. Если считать текст этого прочувствованного документа завершением определенного периода в общении английского ученого с советскими историками, то несомненным было сохранение тех качеств, что позволяли зачислять его в «прогрессивные» – антифашизм и лояльность по отношению к Советскому Союзу или, точнее, к советскому народу за выдающуюся роль в войне с фашизмом.
Движущей пружиной его расхождения с советскими историками сделались не идейно-политические факторы: «я не читал – или мне не попадались на глаза – какие-либо заявления Кобба о его взглядах, но его творчество убеждает…»[878]
, – признавался Манфред, переходя тем не менее к политическим обвинениям. Возмущение вызвала обозначившаяся с середины 60-х годов эволюция научного подхода английского ученого, которую советские историки в духе наступившей идеологической реакции квалифицировали в политических категориях. Думаю, немаловажным сопутствовавшим обстоятельством стал недостаток личного общения. Смерть Захера оказалась для Кобба явно невосполнимой потерей. Он не нашел замену среди коллег в СССР, и это стало серьезным фактором творческого разобщения, которое превратилось в идеологическую конфронтацию.Отношение Кобба к Захеру явилось главным провоцирующим фактором моего выступления. Кроме того, я чувствовал идейную и методологическую близость Кобба в том, что за «народными массами» он стремился разглядеть простых людей, за революционной героикой – многообразие форм их активности, включая девиантное, а то и криминальное поведение, за классовой борьбой – межличностные и групповые конфликты, повседневные нужды и главное – извечную заботу о хлебе насущном, борьбу за существование.
Пожалуй, в позиции Кобба периода «второго самоопределения»[879]
, когда он позволил себе открыто и даже эпатажно изложить свои творческие и жизненные установки, меня привлекало как раз то, что вызвало неприятие Далина, – отказ от канонизированного детерминизма, когда социальные антагонизмы и классовая борьба становятся универсальным и исчерпывающим, в последней инстанции объяснением социальных процессов.В переполненной аудитории я защищал Кобба, кажется, в полном одиночестве. Надежды на поддержку Адо не оправдались (см. главу 9). Сравнивая работы «первого» и «второго» Кобба, я доказывал их внутреннее единство. В ответ Анатолий Васильевич только упорно твердил: «Нет, что-то произошло». Единственным человеком, который ко мне прислушался, был А.Я. Шевеленко. Он подсел ко мне после заседания и подробно порасспросил. Шевеленко работал в «Вопросах истории», и его расспросы кончились тем, что редакция отвергла статью под надуманным предлогом: дескать, неизвестно отношение Кобба к вступлению советских войск в Прагу. Своим несогласием с Далиным я, как и в случае с публикацией отчета о симпозиуме 1970 г., невольно сыграл роль «терминатора».
К счастью, далинский доклад увидел свет и увидел свет дважды: в виде статьи во «Французском ежегоднике» и очерка «Пути и перепутья Ричарда Кобба» в известной историографической книге[880]
. Перечитывая этот очерк, я нахожу его замечательным и одним из наиболее ярких в «Историках Франции». Благодаря историографической добросовестности автора, тому, что он не подменил анализ привычным для той поры навешиванием ярлыков, методологические установки Кобба представлены очень выпукло. Фактически в очерке, если элиминировать далинский ригоризм с одной стороны и эпатажность британского историка с другой, отчетливо различимы две научные позиции: классовый подход советского историографического канона, и то, что теперь называется «историей повседневности» и развивается как одно из направлений отечественной исторической науки.А книгу «Историки Франции XIX – ХХ веков» я получил с дарственной надписью автора: «Дорогому Саше в память об его учителях Якове Михайловиче и Альберте Захаровиче и с самыми добрыми пожеланиями. Декабрь 1981 г.». Хотелось бы именно в этом месте заявить об уважении Далина к иной позиции, к ее принципиальному отстаиванию. Но, сколько ни роюсь в памяти, не нахожу хотя бы следа неприязни или огорчения, которые бы выразил он в связи с нашими разногласиями. Зато можно уверенно говорить об уважении Далина к инакомыслию на примере Кропоткина, очерк о котором также считаю украшением этого, думаю, лучшего для своего времени историографического издания по истории Франции.