На катере по Амуру дошли они до Комсомольска, видели хибары первых строителей, превращенные в музей, оттуда отправились в Хабаровск и впервые поговорили с родней по телефону. Поля услышала, как Жанна писклявым от напряжения голосом сообщила о своих детсадовских успехах и обязала ее прийти к ним в сад. Так прямо и сказала: ты обязана! Это было ужасно. Их там, должно быть, все время заставляли что-то делать, и сама она, умная, ласковая девочка, все время была что-то должна, обязана. Но Толя Полю успокоил: конечно, придем. Она же тебя почти не видит, так пусть ты придешь, и она гордится.
; Из Хабаровска поехали поездом в Москву, на каждой станции был митинг, и Толя говорил: ну, неделю ехать, куда годится! Через пять лет, а то и три, будем летать. И они ехали вдвоем в одном купе, и никто к ним не приставал, и он отоспался за всю Испанию, а она прижимала к груди его голову и все думала: неправда, его отнимут. И чем ближе было к Москве, тем сильней уверялась, что да, отнимут. А в Казани принесли Толе телеграмму, от которой он сначала покраснел, потом побелел, и Поля долго, до самой Москвы не понимала, в чем дело, а он молчал, и только на перроне, где его встречали друзья из Щелкова, узнала: сын у него родился, вот что. Таня Пороховникова родила ему сына. Богатыря. И Толя не знал, радоваться или печалиться, то есть он, конечно, радовался, ведь это был его сын! Но он все равно ничего не мог себе объяснить, тем более что, зная Таню, допускал всякое. Он понимал, что сын от него, но понимал и то, что до него могло быть всякое, да и в отлучке могло быть много интересного. И теперь среди всеобщего ликования, даже во время митинга, где товарищ Каганович говорил исключительно прекрасные слова, он был в полном недоумении, расстройстве чувств, в непонимании, что теперь делать и куда ехать. Ехать, по всему выходило, надо в родильный дом. .
11.
Наверное, следующий месяц был самым томительным, счастливым и непонятным в жизни Толи и Поли. Все усугублялось солоноватым чувством неправильности. Толя приехал в роддом и нашел Таню в отдельной палате, очень недовольную. Ей, конечно, уже доложили, что вместо нее Петров поехал спасать летчиц — как будто от него мог быть толк в роддоме; беременность ей не понравилась, из-за нее сорвались съемки в картине «Девушка с мандолиной», важной для ее профессионального роста. В театре она до последней возможности репетировала роль в новой пьесе, как раз про нашего летчика в Испании, который попадает в плен и меняется потом на немца. Удивительно быстро стали пьесы писать. Чего ж они все там ходили с испанскими именами, если все давно ни для кого не тайна. Впрочем, в этом был особенный издевательский шик — ничего не скрывать.
А мальчик Петрову очень понравился, мальчик был вылитый он и даже скорей его отец, круглые серые отцовские глаза глядели на Петрова с крайним изумлением. Вот зачем все, подумал он, может, от меня и толку никакого нет, а надо, чтоб родился новый великий летчик. Ясно, что летчик, кем еще ему быть двадцать лет спустя? Таня для порядка поспрашивала Петрова про Испанию, но видно было, что пока он там осваивал ночную охоту, она здесь осваивала другую охоту, и был он тот идеальный муж, слепоглухонемой капитан дальнего плавания, о котором мечтает любая актриса. Так он думал. Но злости никакой в нем не было, потому что крепло в нем чувство, что все они теперь особенные люди. После Испании, после тайги, после Полиного полета и недели скитаний, после возвращения через Хабаровск и бесчисленных митингов, на которых их чествовали, Толя Петров уже не совсем понимал, на каком он свете, и для себя решил: раз я не совсем обычный человек, у меня могут быть две жены, одна с ребенком, другая летчица, у меня могут быть две страны, за которые я собираюсь воевать, и вообще, я как бы та новая порода людей, которую обещали с самой революции, да и раньше, и вот вывели. С этим чувством он окончательно забыл всякую осторожность, щедро делился боевым опытом, а с Полей побывал у нее дома, подбрасывал в воздух ее дочь и понравился маме. В свою очередь и Таня со своим драматургом забыла всякую осторожность. В свою очередь и погода забыла всякую осторожность и устроила Толе с Полей потрясающий ноябрь, с очень ранними холодами, с хрустящими лужами, с ослепительно ясным небом, в котором тоже произошли какие-то сдвиги. Ноябрь, а так ясно. И поскольку часовые пояса у них обоих окончательно спутались, а выпито бывало довольно много, две недели Толя пребывал в странном состоянии блаженства, причем не совсем телесного. Телесные потребности, всякая постель — будто отступили на другой план. Теперь им особенно нравилось лежать и разговаривать.
И продолжалась такая смутная жизнь до тех самых пор, пока Петрова не вызвали в Кремль и не провели в тот кабинет, где он никогда еще не бывал.