Официальная версия была — вираж на малой высоте, порядка трехсот, и внезапный штопор; фонарь был откинут, то есть Петров контролировал ситуацию, но не успел вывести машину. Подробнейшим образом допросили моториста-сверхсрочника, воентехника первого и спецтехника второго рангов — да, собственно, ни о каком вредительстве не могло быть и речи, хотя у спецтехника второго ранга имелась жена, брат которой замечен был в неоднократном пьянстве и прогулах, из чего можно заключить, как глубока и фундаментальна была проверка; но самолет был в полной исправности. Он вошел в землю под углом 55 градусов на малых оборотах, на скорости порядка двухсот семидесяти или даже двухсот пятидесяти — то ли Петров увлекся лихачеством и задрал нос, то ли Степанова не стала его корректировать, понадеявшись на абсолютную квалификацию комбрига и главного инспектора. Погоны, как мрачно шутят иные асы, подъемной силы не имеют. Наверху были в негодовании. Бровман лично слышал от Дубакова, что на заседании правительства Сталин был в страшном гневе: «Кто виноват в беспрерывных авариях?» Ему сказали: летчики. «Нет! — кричал он. — Летчики нэ виноваты!» Но разбор всех деталей подтвердил: человеческий фактор.
— Может быть, — предположил Квят, — они повздорили там?
— Толя никогда ни с кем не ссорился, ни в воздухе, ни перед полетом, — твердо сказал Кушкин, он его по Испании знал, сомневаться в его словах было невозможно.
Потом, как всегда, возникла версия именно насчет Испании. Высказал ее человек не очень надежный, но журналист авторитетный, причем лично знавший Петрова и встречавшийся с ним там; высказал шепотом, и Бровман, разумеется, внимательно ее обдумал, но согласиться не мог. Выходило, что после испанской неудачи постепенно убирали всех, особенно же тех, кто контактировал с сомнительными людьми в испанском руководстве, где высок оказался процент троцкистов, не говоря уже о том, что Мальро, активно помогавший в закупке и отправке самолетов, близкий друг Теруэля, сам оказался троцкистом и тайным врагом. Петров был герой, на многочисленных марках появлялся не реже Волчака, первым применил ночной бой и пользовался любовью — так вот, чтоб не провоцировать недовольств... Но в такое неуместное коварство не верилось, и потом, если Петров там применил ночной бой, не говоря уж о широко разрекламированной операции «Ход конем», и все это при строгом соблюдении с нашей стороны Парижского соглашения, — за что его-то было? И почему при этом должна была пострадать штурман Степанова, которая ни сном ни духом? Нет, этот испанец из Москвы, европеец из Бердичева, не обладал никакой монополией на информацию, не говоря уж о том, что сам он был слишком близко к Теруэлю, он же Мигель Мартинес, он же тс-с! — теперь уже тс-с по другим соображениям. Правда, у Птухина тоже все обстояло не настолько хорошо, как могло, и даже передавали сказанное им: если меня, как (и называл известную и значительную фамилию), то я больше всего буду жалеть, что не отбомбился по... — но это уж, наверное, вовсе не соответствовало действительности. Птухин жесткий был человек, но не совсем же без головы.
Потом странно было, что, когда вечером того же дня Бровман звонил Грибовой, та сказала сначала: ах, я не могу, я вся разбита, я буквально вот сейчас в слезах. Но он настоял: наговорите хоть на тридцать строк, — и к ней отправили стажера Ермакова, которому она полтора часа взахлеб рассказывала, как весело было в тайге. Ну не безумие? Разбита, в слезах, и в день смерти своего штурмана полтора часа, хохоча, рассказывать, как там мимо них сбросили какие-то яблоки! Но взяла себя в руки, наговорила, что потеряла превосходную летчицу, лучшего штурмана, подругу, что берет на себя обязательство участвовать в воспитании ее малолетней дочери, первоклассницы, которую Поля любила больше всего на свете. И повторила со значением: больше всего на свете.