И странное дело – когда впереди оказались как минимум полгода зимовки, все успокоились, будто именно такая жизнь – норма, а все остальное – приз, награда. Пожалуй, они были теперь на дне: севернее нансеновского «Фрама», легендарный дрейф которого служил им примером, в тех водах, где расстояние между меридианами хороший лыжник покроет за пару часов, в центре полярной зимы, при стойких минус двадцати, на корабле с намертво заклиненным рулем. Есть ли дно глубже этого? Только смерть. И это внушало гордость – именно это, а не телеграммы от правительства, исправно передаваемые ко всем праздникам.
Они и пребывали бы дальше в состоянии ровной и даже бодрой безнадежности, если б их не тревожили; но в Москве не оставляли надежды их вытащить, не совсем понятно почему. Возможно, жалели; возможно, люди с «Ермака», вернувшись на Большую землю, преувеличили трудности, с которыми сталкиваются седовцы, а может, казалось очень уж эффектно – в условиях полярной зимы отправить новый ледокол в такую небывалую даль. Так или иначе, «Сталин» к ним вышел и какое-то время они его ждали, но нашлись все же люди, реально представлявшие толщину льда у полюса, – и в трех днях пути от них ледокол повернул вспять. Тут расчет был ясен: «Сталин», который не смог вытащить своих, пришлось бы переименовывать; Ладыгин все понял и не роптал.
С конца ноября наступила спячка, хоть и весьма деятельная: никто не позволял себе думать о доме, патефон заводили редко, разговоров не вели, потому что обо всем переговорили. Несколько раз их чуть не раздавило. Свежему человеку представляется, что дрейф – медленное движение неподвижных ровных льдов; как бы не так! Торошение превращает эти льды в терки, в складчатые холмы, они идут волнами, встают дыбом, возникают ледовые цунами. Так в стране, где нет обычных примет земной жизни – разговоров, политики, газетных сенсаций, нет вообще всего, что считается приметой жизни: дождей, зелени, плодов земных, – происходят свои ледовые штормы; и внутри смерти случаются шквалы: в них даже можно найти своеобычную красоту. Когда спешно разгружали «Ермака», многое оставили на льду; переносить это на «Седова» пришлось аврально, ибо появились разводья, льдину с припасами отнесло чуть не на километр, а почти сразу после этого резко похолодало, пошли сжатия, в тридцати метрах от корабля остановился очередной ледовый вал, и впервые за полгода из-за авралов пропустили баню.
Шестого декабря Ладыгин снял координаты и поразился: за полгода «Седов» описал гигантскую петлю, круг площадью в одиннадцать тысяч квадратных километров. Он стоял теперь ровно в той точке, которую Ладыгин зафиксировал в июне. То есть они двигались все время, и довольно быстро – со средней скоростью пять миль в час, ломаным путем, тринадцать раз пересекли траекторию «Фрама» и сейчас стояли ровно там же, где были летом. В этой неуклонности было что-то триумфальное. Они пережили столько смертельных рисков, провели пятнадцать партсобраний, выпустили десяток стенгазет, чуть не ушли вместе с «Ермаком», проводили «Ермак» – и все это было движением по кругу; это наводило на странные размышления и не отливалось в словах. Казалось, они прожили жизнь. В этих широтах жизнь выглядела совершенно бессмысленной и все-таки победоносной: она происходила вопреки всему, вопреки, казалось бы, законам природы. Победой было уже то, что они живы, но разве это могло быть победой само по себе? Вспомнились Ладыгину вычитанные в газете слова летчика Канделаки: «Если есть высота, я ее должен взять». Сперва Ладыгина это утешило, а потом опечалило, и весь день он ходил хмурый, но тут прилетела радиограмма о самолете, который вез к ним медикаменты, жиры, шоколад и корреспондента Бровмана. Интересно, сколько жиров в корреспонденте Бровмане? Эту ужасную мысль Ладыгин прогнал, но ему стало повеселее.
В этот раз аэродром построили сравнительно быстро и по всем правилам, расчистили и запасной, и после трех попыток ТБ-3 стартовал с Тикси. Прилетел Водопьянов. Он вел себя подчеркнуто бывалым и сказал Бровману: да ну, что им тут – топливо есть, еда есть… то ли дело на льдине… Считай, курорт. Бровман рассчитывал пробыть на «Седове» никак не больше трех месяцев и весной вернуться на берег – если повезет, со всем экипажем; задержался он, надо признать, подольше, но не жалел. В трудных условиях, когда не происходит ничего нового, но постоянно приходится справляться с сотней мелких дел, разрастающихся в Заполярье до подвига, время спрессовывается: разбирая свои записи, Бровман поражался, как много всего происходило и как мало запомнилось.
Больше всего он, как Печорин, беседовал с доктором; это было интересно.