Все, кто, торопясь на работу, уезжает еще затемно, добираются до станции на велосипеде. От окраинных кварталов, от пригородных рабочих общежитий жиденькими цепочками и разрозненными группами движутся фонари велосипедистов. По улицам, которые холод последнего предутреннего часа заливает белесым пустынным безмолвием, они направляются в одну точку. Фонари тех, кто уезжает на заре. Интересно бы, наверно, посмотреть с высокой башни на это блуждание крошечных фар. Словно разведка армии светлячков, пробирающаяся между правильными рядами посадок, они движутся широким мерцающим кольцом, сливаясь в более густые, бурлящие цепочки на каждой площади, на каждом перекрестке, распространяясь чуть ли не до середины каждой улицы, влекомые фатальной необходимостью собраться вместе. Вокруг станционной площади — велосипедные стоянки. Они — словно огромный ток, где сливаются в кишащую толпу густые колонны светлячков — велосипедные фары тех, кто уезжает на заре. На право пользоваться стоянкой продаются месячные абонементы, за каждым абонентом закрепляется определенное место у длиннейших барьеров, где он ставит велосипед утром и откуда забирает его вечером. У меня нет абонемента. Я привязываю свой велосипед к фонарному столбу посреди площади и оставляю его там на то время, которое мне нужно, чтобы проводить Елену до поезда, посмотреть, как она садится, и помахать ей в окошко.
Когда ее поезд дает свисток, небо начинает белеть, словно заволакивается слезами. У меня еще два часа до тех пор, когда я тоже поеду на работу, два часа бесполезного бездельничанья, два часа, оторванные от сна. Случается, я остаюсь на скамейке и смотрю, как отходит поезд. И не только тот, который увозит Елену. Я смотрю, как они отходят то с одного, то с другого пути — эти первые утренние поезда, битком набитые рабочими, зябкими служащими, учителями из дальних школ, торговцами с огромными чемоданами, направляющимися на базары, длиннобородыми мужчинами в потертых кожаных куртках с незастегивающимися портфелями, из которых выглядывают крышки алюминиевых судков и кулечки с хлебом. Не знаю, право, почему я это делаю.
Может быть, потому, что мне не хочется убивать время за чтением газет, еще пахнущих свежей краской, или слоняться по безлюдной набережной, словно тонущей в дождливых сумерках, или заходить в бар, где кассирша сидит за своей машинкой в меховушке и перчатках и трет сонные глаза, а официанты, поминутно дуя на озябшие руки, посыпают пол опилками. Может быть, из-за бездумного, ленивого любопытства. А может, я бессознательно поддаюсь очарованию, испытанному в детстве, когда поезда, проносившиеся один за другим, и сидевшие в них люди казались мне необычными и чудесными. Конечно, только из-за этого, только из-за этого, помахав Елене, я остаюсь на скамейке и смотрю, как отходят утренние поезда.
На каком-нибудь пути непременно стоит локомотив, пыхтящий паром, который вырывается из поршней, рассыпающий из топки красные раскаленные угольки. От него пышет жаром, как от великанской печи, но злой утренний ветер норовит развеять жар во все стороны. И все же, если встать совсем рядом, то можно погреться, что я и делаю. Однако такое случается не каждый день.
Странная вещь, ребенком я никогда не думал, что существуют утренние поезда, не представлял себе, какие они, что за люди в них ездят. Дети не знают зари, да, пожалуй, это и лучше, чтобы не погасла их наивная вера и не кончилась прежде времени краткая пора иллюзий, лучше, потому что заря восходит над миром, словно злой приговор людям труда. Но постой, спрашиваю я себя, разве те вечерние поезда, что рождали у меня в душе завистливое восхищение, не такие же точно, как и утренние? Разве они вечерами не развозят по домам тех же мужчин в потертых кожаных куртках к их велосипедам, стоящим у барьеров на стоянках? Конечно, это так, это же ясно… И все-таки я продолжаю верить, что существуют закатные поезда, какими они рисовались мне в моих грезах, поезда, созданные для долгих путешествий во все края и города мира. Я продолжаю верить, что путешествующие в этих поездах — счастливчики, потому что вольны в своей судьбе, именно поэтому. И не важно, что, сталкиваясь с ними в холлах гостиниц и в вагонах-ресторанах, мы не замечали у них на лице ничего, кроме скуки. А если бы они каждый день уезжали на заре, на их лицах была бы еще большая скука или, наоборот, ее бы вовсе не было, и только потому, что скука — один из самых редких и труднодоступных предметов роскоши. Так я фантазирую, греясь у паровоза, после того как помахал в окошко Елене, и мне начинает казаться, что все люди на земле разделены на две категории — на тех, кто уезжает на заре, и на тех, кто мчится за закатным солнцем в экспрессах, которые никогда не останавливаются. И еще мне кажется, что свинцовые утренние поезда и счастливые составы, летящие на закате, — это символы, выражающие различные судьбы человечества. Я не могу понять, зачем они столь различны и почему так несправедливо розданы.