Даже ребята теперь примолкли и, опустив головы, жались к родителям, словно вдруг испугавшись наступающей ночи, которая застала их так далеко от дома, за городом.
— Ты бы не мог вернуться к хозяину павильона? — повернувшись к мужу, робко сказала синьора Чечилия. — Ну объясни ему, что потерял… Я не знаю…
Синьор Барнабо продолжал молчать. Пойти к хозяину павильона… Занять… В этот момент на повороте показался еще один трамвай.
— Ладно, — сказал синьор Барнабо, вдруг приняв решение. — Там видно будет. Как-нибудь раздобуду. А вы пока садитесь в трамвай. Я поеду на следующем, позднее. Ну, идите, быстро, на билеты вам есть. — И, не дав жене опомниться или возразить, он втолкнул ее вместе с детьми в вагон, — Увидимся дома, дома увидимся. Поезжайте, я потом…
Он остался на остановке. Глядя, как удаляется ярко освещенный трамвай, он облегченно вздохнул, почти довольный тем, что остался один и как бы спихнул с плеч половину забот. Ну, а теперь… Теперь ему придется снова подняться по тропинке к Крепости, предстать перед хозяином павильона и попросить его сделать милость…
Синьор Барнабо окинул взглядом погруженные во тьму окрестности, не находя в себе сил решиться. Неожиданно до него долетел треск моторов, и вслед за этим перед самым его носом проскочили «веспы» и «ламбретти» с парнями и девушками, которые останавливались в павильоне у Крепости. Чтобы не попасться им на глаза, синьор Барнабо невольно отступил назад.
Треск моторов удалился и затих где-то глубоко внизу.
Синьор Барнабо машинально двинулся вверх по тропинке, мысленно подбирая слова, с которыми собирался обратиться к хозяину павильона, и, словно разучивая трудную роль, то склонял голову на сторону, со смиренной улыбкой пожимая плечами, то величественно задирал подбородок, касаясь двумя пальцами шляпы и поднимая брови. Все это он проделывал машинально, сам не замечая своих жестов. Да в конце концов кто его здесь мог видеть?
Какая линия поведения оказалась бы сейчас самой подходящей? Явиться к хозяину павильона и смиренно попросить двадцать пять лир? Или взять их с невозмутимым достоинством, или прийти, прямо-таки лопаясь от смеха? Ну, скажем, так: «Ха-ха-ха! Знаете, что со мной случилось? Я потерял бумажник. Сколько там было? Тысяч десять или пятнадцать, не помню. Но самое неприятное, что там были документы. И кое-какие важные бумаги… И теперь, нет, вы только послушайте, это же просто анекдот, теперь у меня даже нет мелочи на трамвай! Ха-ха! Вы не могли бы одолжить мне?..»
Тут синьор Барнабо, который не успел еще пройти по тропинке и двух десятков шагов, остановился, словно ноги его вдруг налились свинцом. Нет, он не мог, ни в коем случае, ни под каким видом не мог попросить двадцать пять лир у хозяина павильона. Все эти многочисленные «коммендаторе», которыми хозяин почтительнейше величал его и которые давили его сейчас, словно угрызения совести, и болезненное самолюбие, не позволявшее ему унизиться перед этим человеком, — все это слилось для синьора Барнабо в одно чувство, и это чувство говорило ему, что нельзя, просто нельзя ему явиться к хозяину павильона и попросить у него двадцать пять лир. Торопливо повернувшись кругом, он бросился назад по тропинке, пробежал тот кусочек, который уже успел пройти, и снова оказался на дороге у трамвайной остановки. А что же теперь?
Синьор Барнабо запахнул на груди пальто и зашагал по темной, пустынной дороге, не представляя себе, чем обернется это его ночное приключение, но твердо зная одно: он ни за что не пойдет к хозяину павильона и не попросит двадцать пять лир! Однако куда же он все-таки идет? А, черт! В конце концов можно остановить машину, какую-нибудь телегу, попросить подвезти. На худой конец, если даже придется топать пешком, — черт с ним со всем, подумаешь, какие-то десять километров!