Читаем Итальянская новелла ХХ века полностью

Вздрогнув, она отмахнулась рукой, как будто отсылая прочь дорогой образ. «Прочь, прочь, прочь!» Образ возвращался. На лице неуверенная улыбка, как бывало, когда сын шел на свидание, камышовая палочка в руке, холщовые башмаки, цепочка часов, цветок в петлице, рубашка распахнута. Да, да, рубашка распахнута, и белеет тело, а на нем зияющая рана. Она вскрикнула. Прибежал старик: наконец-то кончилось мучение, она решила.

— Ну, что?

Старуха ответила. Сердце ее дрожало, как у подсудимого, ожидающего приговора и не знающего, будет ли это приговор людей или бога.

— Пусть придет Чезира, — сказала она.

Старик вышел, задыхающийся, с непокрытой головой, без палки, сердце его колотилось; вскоре он вернулся с Чезирой.

Чезира опустилась перед старухой на пол, обхватила ее колени; она целовала ноги старухи, заливала слезами ее юбку.

— Встань, Чезира.

Девушка поднялась, показалось красное, блестящее от слез личико, прилипшие ко лбу и к вискам волосы, опухшие, как у больной, глаза.

— Да, Чезира, ты хорошая, — сказала старуха с нежностью. Девушка вздрогнула, услышав голос, каким никогда и ни с кем не говорила мать ее жениха. — Ты хорошая, я вижу, я знаю. И тебе пришлось несладко, бедняжка, я знаю. Мы все должны страдать, все должны умереть. Поди сюда, детка, я твоя мама, твоя мама, ты можешь говорить со мной откровенно. Когда тебе писал твой жених?

— Поз… позавчера…

— Как у него дела? Хорошо?

— Да… он пишет, что беспокоиться не надо, что лейтенант его любит… говорит, что нужно любой ценой продвигаться, и еще, что…

— Я поняла, — спокойно сказала старуха, — не плачь, Чезира.

И она замолчала. Ни старуха, ни девушка больше не сказали ни слова. Так они оставались рядом, молча, не глядя друг на друга. Потом старуха сделала знак мужу, сидящему на мешке с картошкой, и сказала другим, решительным голосом:

— Прощай.

Чезира огляделась растерянно.

— Всего хорошего.

Надо уходить? Уходить, так ничего не узнав? Нет, нет, она не может покориться; бросившись на колени перед старухой, она снова целовала ей ноги, обливала слезами одежду, старуха ласково гладила волосы девушки, повторяя: прощай, как будто не надеялась ее больше увидеть.

Старик медленно поднял с полу плачущую Чезиру, помог ей выпрямиться, проводил за дверь.

Губы старухи беззвучно повторили: «Прощай», — потом она громко сказала:

— Пусть придет Лавиния.

Пришла Лавиния с детьми. Старуха видела детей в первый раз. Вот они: одному семь лет, одет как взрослый, в руке шляпа, девочка четырех лет, русенькая, бледная, с красноватыми и светлыми глазами альбиносов, и пятнадцатимесячный малыш на руках у матери.

Трое детей, неотличимых от тех, что ходят по улице: старший мальчик, русая девочка и годовалый или чуть постарше малыш на руках у матери.

Лавиния кивнула. Она стояла неподвижно, высокая, строгая, почти не отвечая на движения и голос старухи, гордая своими детьми, ревниво оберегающая старшего мальчика: она стояла перед старухой, как перед судьей, готовая защищать каждого из своих детей. Ни тени волнения на лице. Голова заносчиво, с вызовом откинута назад, словно нарочно, чтобы досадить судье, усилить его строгость.

— Трое детей, — снова заговорила старуха, — это немало, Лавиния. Надо их содержать, кормить, одевать, обувать, держать в чистоте. Дети растут, им надо много есть, они снашивают башмаки, одежду, белье, им нужно покупать много материи и башмаки побольше. Отцу придется много работать, чтобы вывезти такую семью.

Больше она ничего не сказала, погладила детей одного за другим, всех троих одинаково. Улыбнулась Лавинии, улыбка была тревожной. А когда Лавиния гордо выходила из комнаты со своими молчаливыми и напуганными детьми, старуха опустила голову и в наступившей тишине беззвучно заплакала.

* * *

В тот же вечер, около девяти часов, она позвала мужа и велела ему перечитать газету.

«В случае, если в семье имеется в живых более одного сына… члены семьи сами определяют, кто должен воспользоваться льготой…»

— Значит, мне решать, старик. Ну что ж, пусть это будет муж Лавинии, — сказала она ровным голосом. Так и порешим.

И она встала с каменного выступа очага, как бы говоря этим, что отныне в нем можно зажигать огонь.

Коррадо Альваро

Взрыв

Этот синьор никогда ничего не писал и никогда ничего никому не рассказывал. Он спокойно и честно дожил до старости, а потом обзавелся домиком на окраине города, накопив достаточно денег на безбедную жизнь. Когда он перебрался в новый дом, он впервые за много лет решил привести в порядок свои бумаги и письма. Роясь в них, он нашел несколько желтых и ветхих, исписанных его рукой листков, о существовании которых он давным-давно позабыл. А так как он был человеком опытным, то сразу же, после того как прочел эти листки, порвал их. Речь в них шла о таких вещах, о которых никогда не говорят и в которых не признаются никому: о минутах человеческой слабости. Вот что он прочел на бумаге, помеченной датой 30 марта 19…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже