Или вот персик, сочный, влажный персик: он пригоден как символ чувственной одержимости.
Так вот миф. По способу его аутентичного бытия – в ритуале, в тотемных отождествлениях, в акте жертвоприношения – он не поддается описанию и вербальной репрезентации не только в качестве сказки, но даже и в том ключе, в каком вербальной репрезентации поддаются мороженое и персик. Дело в том, что слова, если они не заклинания и не проклятия, не составляют магической формулы непосредственного действия, а, например, складываются в некую историю, то уже одно это является, по сути своей, нейтрализацией, если угодно, процедурой обезвреживания.
Как деяние жертвоприношения (deed of killing в терминологии Гигериха) есть именно деяние, затрагивающее и пронизывающее все существо, всю живую плоть, деяние, учреждающее душу и всякий раз вновь учреждающее ее, так и тотемная идентификация, которая нас сейчас интересует, бытие волком или бытие вороном, есть пронизывающее деяние, прыжок в пропасть или в затягивающую воронку, то есть нечто по преимуществу нерефлексивное, не оглядывающееся на себя в режиме возможной коррекции. Первичные идентификации суть чистые состояния, максимально далекие от рессентимента и всех последующих «осложнений». В своей книге «Душа-насилие» Вольфганг Гигерих пишет:
«Мы сегодня можем понять архетипические образы намного лучше тех, кто их учредил и практиковал (performed and established). Юнг, после того как обнаружил в Африке племя, ни один из членов которого не мог объяснить ему, почему практикуется тот или иной ритуал и что он значит, понял, что исходный архетип опыта реализуется как действие и отнюдь не начинается с понимания, с некоего предварительного смысла: “Я понял, что в действительности они осознавали лишь то, что делали это, а не то,
Даже любовь и слова о любви иногда обнаруживают подобный аспект альтернативности, хотя в целом единство любви насыщено словами в их нерасторжимом единстве с волнением плоти. И совершенно очевидно, что архаический экстазис, будь то deed of killing или бытие волком, не содержит отдельного от деяния вербально выраженного смысла; переход к такой иновидимости как раз и означает нейтрализацию, обезвреживание экстазиса.
Рассказанная история производит множество перемен в мире. Она чудесным образом сохраняет фактуру сущего, избавляя от скуки и невыносимости повторений, от неопределенной затянутости большинства экспозиций и чрезмерной беглости и неразборчивости некоторых из них. В словах могут быть представлены и любовь, и мороженое, и лес, каждый из этих феноменов может быть опознан: «Да, это он, дремучий лес – и не надо продираться сквозь чащу, терять массу времени и царапать кожу. А это сочный персик, я узнаю его вкус, и вовсе не нужно тащиться в супермаркет, тем более что там нет таких вкусных персиков». Из целой гирлянды подобных чудес возникает ощущение, а правильнее будет сказать, кредо: все перемены в мире, происходящие в результате рассказанной истории, суть перемены к лучшему. А осознание еще ничему не повредило, ни одной вещи, которая была осознана.
Тезис, конечно, привлекательный, но я не готов под ним подписаться. Существует класс видеологических поверхностей, которым суждено оставаться в невидимости, для некоторых глубинных феноменов это норма[78]. Да, можно