В результате ко всем католикам была применена статья 61 советского Уголовного кодекса, гласящая: «Активное участие в организации, имеющей целью помощь международной буржуазии в борьбе против власти Советов». (После изменения в 1927 г. Уголовного кодекса эта статья стала параграфом 4 статьи 58, в которую входят все «политические преступления».) Тем обвиняемым католикам, которые интересовались, к какой же преступной организации их причисляют, отвечали, что самого факта признания Папы главой Церкви достаточно, чтобы доказать соучастие с «иностранной буржуазией»…
Меня содержали сначала в камере «предварительной» тюрьмы в Санкт-Петербурге, потом через месяц меня отправили в Москву «на суд», который так никогда и не состоялся. Я ехала вместе с шестью другими католиками, среди которых были два униатских священника и три женщины. Женщины (я – четвертая) были отделены от мужчин и помещены в отдельное купе с одиннадцатью другими женщинами, которые все были уличными, собранными не знаю уж в каких притонах при милицейских облавах. В этом купе, где мы все теснились, между женщинами и конвоирами сразу же начались такие сцены, которые просто невозможно описать; начальник конвоя, который не мог этому помешать, в конце концов, сжалился над нами и перевел нас всех четверых в мужское купе, где находились трое наших товарищей по «преступлению». Таким образом, вместе с ними, в невероятной тесноте мы провели все время поездки в Москву, которая длилась три дня, вместо нескольких часов, так как вагоны с заключенными прицеплялись к очень медленным товарным поездам.
В Москве нас окончательно отделили от мужчин и вместе с одиннадцатью несчастными созданиями направили в женскую Новинскую тюрьму, расположенную на другом конце города. Я подошла к начальнику конвоя и попросила его позволить одной из моих товарок, польской монахине[15]
, не идти так далеко пешком, ибо она только что перенесла тяжелую внутриполостную операцию, от которой еще не оправилась. Но начальник резко ответил мне: «Умели совершить преступление – умейте идти пешком!..» И нас четверых заставили идти пешком вместе с теми одиннадцатью несчастными, которые выкрикивали гнусности и задевали прохожих; нас сопровождала группа хулиганов – их дружков, бросавших в наш адрес оскорбления и пошлости.В женской тюрьме в этот день был какой-то праздник, и заключенные развлекались. В большом коридоре они организовали нечто вроде соревнования по бегу: около семидесяти или восьмидесяти женщин бегали взапуски, с растрепавшимися волосами, совершенно обнаженные, татуированные с ног до головы. Этот шабаш ведьм происходил перед комнатой, называемой «политической», в которой мы обнаружили пожилую монахиню (настоятельницу одного из московских монастырей[16]
) и молодую девушку из хорошей семьи лет шестнадцати-семнадцати; бедная девушка прильнула к старой настоятельнице, а та укрыла ее своей шалью, прилагая все усилия к тому, чтобы она ничего не видела и не слышала…Пребывание в этой тюрьме, наиболее отвратительном из всех ужасных мест, продолжалось для меня всего два или три дня[17]
. Потом мне пришлось совершить еще один пеший переход через весь город в сопровождении двух вооруженных до зубов солдат[18], которые отвели меня в тюрьму, называемую тюрьмой ГПУ. Это была знаменитая Лубянка № 2. Там меня поместили в камеру на третьем этаже.Примерно через пятнадцать дней я предстала перед служащим ГПУ для допроса. Он задал лишь несколько вопросов о моем прошлом‚ моих родителях и т. д., затем этот чиновник заявил мне, что я слишком образованна, чтобы верить в Бога, и, значит, моя приверженность Церкви может основываться только на политических причинах. Я ответила, что в Бога верили и верят люди, гораздо более образованные, чем я. Он спросил меня, как я могу совмещать религию с наукой, и пустился в длительную дискуссию со мной о существовании Бога; это продолжалось более часа: напоследок он сказал, что я очень сильный полемист и что он хотел бы продолжить эту дискуссию в следующий раз. Тогда я спросила его, в каком преступлении меня обвиняют, ведь ни один советский закон не запрещает веру в Бога и верность Католической Церкви. Он ответил мне: «Мы поговорим об этом в другой раз», – и велел отвести меня в камеру. Это было единственное подобие допроса, которому меня подвергли; больше меня ни о чем не спрашивали и даже не посчитали необходимым как-либо уточнить обвинение. И, кроме этой встречи, ничто больше не нарушало однообразия моего существования в камере «внутренней тюрьмы»[19]
.