С большим оживлением рассказал совершеннейший пустяк с точки зрения Миши. Осенью, ночью, он и Праскухин поехали на передовые позиции проверять посты. Темно. Ни черта не видать. Протянешь руку — руки не видать. Заблудились. Думали, попали к белым. Рассвело, оказалось, что они у себя в тылу, у обозников.
— Ну и сдрейфили мы той ночкой темной. Главное — уехали и никому не перепоручили бригаду. Никого не предупредили. Точно мальчишки.
Когда Черноваров упомянул о том, как Праскухин искоренял в бригаде партизанщину, как он их высмеивал перед бойцами и снимал с них глянец, то Миша сочувствовал вовсе не дяде, а партизанщине. Он искренне жалел командира с рыжими баками, в поповской шубе, в красном галифе с серебряными лампасами, который разъезжал в помещичьем фаэтоне, запряженном четверкой гнедых кобылиц. Как грустно! Фаэтон приказали сдать в губтранспорт, кобылицы пошли на конский завод, а командира послали в партшколу.
Восторги гостя Миша плохо воспринимал.
— Александр многому научил! Это мне и в авиации и на всю жизнь пригодилось. Сердечность отношений. Подход к людям.
Уж гораздо интересней было все то, что рассказывал Черноваров о себе. В империалистическую войну его контузили. До этого работал в Питере булочником-кондитером. Одну зиму даже ходил в котелке, бумажной манишке и пальто с воротником шалью. Вспомнить смешно. В семнадцатом, после контузии, выписался из госпиталя и пошел драться с Керенским под Гатчиной. Ленина много раз видал.
— Какой он? — спрашивал Миша.
— Такой, самый обыкновенный. Не зная его, не обратишь внимания.
— А все-таки, какой же он?
— Ну, самый обыкновенный… Под Гатчиной тяжело досталось. Надо наступать. Да как наступать против своих же? Вместе в окопах гнили… Это хорошо было Ленину рассуждать: он тогда понимал, что мы сейчас на деле видим. А каково нашему брату! Когда лишь в Октябрьскую открылись глаза. Ведь, по сути, мы с семнадцатого только начали жить. Мне за сорок, а я так себя чувствую, будто мне двадцать, ну, двадцать пять от силы! — и он энергично тряхнул плечами.
Черноваров присутствовал при разгоне Учредительного собрания.
Открыл Учредительное собрание Швецов. Такой громадный дуб расейский. Борода веником. Грива — во! Тут появись Свердлов, худенький, в кожаной куртке на красной подкладке. Ну, полный чекист! Этак легонько оттолкнул Швецова и забрал у него колокольчик.
— Большевики же нахальные! — заметил с улыбкой Черноваров.
— Полный чекист! — повторил восторженно Миша, сверкая глазами.
— Полный чекист. Кожаная куртка на красной подкладке. И вот так…
Черноваров встал и изобразил, как Свердлов оттолкнул Швецова.
— Замечательно! Это замечательно! — восторгался Миша. — Я напишу такую картину, — сказал он неожиданно. — Вы знаете, я художник…
И Миша стал показывать свои работы Черноварову, взволнованно рассказывал о своих будущих планах и страшно хвастался. Он все боялся, что Черноваров не поймет его картины, спешил объяснить и растолковать.
— У меня в картине нет ни одной лишней детали. У меня нет ни одного рисунка, ни одного пейзажа без мысли, без идеи. Я к этому стремлюсь. Надо так писать, чтоб волновало, захватывало. Чтоб мысль полоснула молнией и осветила век.
Судя по спокойному выражению лица Черноварова, Мишины работы не очень волновали гостя.
— Это хорошо, — говорил он, — что ты художник. Нам нужны художники, но ты бы чего-нибудь изобразил из советской жизни, из нашего строительства.
Миша произнес полную негодования, но малопонятную, как и его картины, речь. Он бичевал натурализм, топтал приспособленцев, которые выдают свое бездарнейшее подражательное малярство за пролетарское искусство.
— У них надо отобрать кисти и краски. Для революции полезней, если они будут работниками прилавка, а не художниками. Лакировщики! Они не умеют рисовать.
Черноваров плохо разбирался в этом вопросе, но ему пришлась по душе горячность Михаила. Рисунки и картинки он рассматривал любовно, хотя они ему мало нравились. Он, как каждый трудящийся, привык уважать чужой труд, особенно такой редкий труд, как труд художника.
— Это надо уметь… Так не всякий сможет… Приезжай к нам в школу, Миша.
Черноваров был помощником комиссара в школе пилотов.
— Из нашей жизни можно много картин изобразить. У нас есть что порисовать! Приезжай, доволен останешься и нам по клубу поможешь. Привезешь в Москву шикарные картины. Никто к тебе не придерется. В случае чего, всей школой заступимся, раз ты под нашим контролем будешь.
— Приеду. Обязательно приеду, — и Миша даже записал адрес.
Но в данную минуту его не это интересовало. Он стремился как можно ярче растолковать, доказать Черноварову свои взгляды на искусство, доказать их правильность. Миша считал это важным: Черноваровы — лучшие зрители. Для таких он работает.
Черноваров сказал, что из всех видов искусства он больше всего любит оперу, но, к сожалению, нет еще советской оперы.
— Что-то не слыхать. Балет. Как-то смотрел «Красный мак», там кое-что есть. Когда моряки танцуют «Яблочко», сразу на тебя веет гражданской войной. Это хорошо.
— Да, да, — поспешно соглашался Миша.