— А то, Всеволод Игнатьевич, что наши мужички в Южной Африке готовы идти за жидом Бляйшманом, за полячишкой Дзержинским, да своими доморощенными… офицерами, — выплюнул он, — но лишь бы не за человеком благородного сословия! Представляете? Напрочь!
— Мы… — Грингмут, задыхаясь от ярости, ослабил ворот на налившейся багровым шее, — умилялись сперва… подъёму патриотизма… духу русскому…
— А потом выяснилось, — уже потухшее сказал он, — что русскими они видят только себя. Не нас с вами! Жида Бляйшмана готовы русским видеть, поляка Дзержинского, цыгана Шижиря, но не нас с вами! И Церковь… в кальвинисты перекрещиваются, к староверам примыкают, лишь бы не с чиновниками в рясах! Такое-то у них мнение о священнослужителях, понимаете?
— Земля и воля как есть, — прошептал репортёр, — без всякой политики, в самом первобытном понимании…
— Пока! Пока без политики! Четыре тысячи русских мужиков и мещан воюет в Африке за землю лично для себя и волю, как они её понимают! Чёрный передел, если хотите, — едко хмыкнул редактор, туша папиросу, — а потом что будет, представляете?
— Ведь получится у них, — продолжил Грингмут, — и не потому, что они действительно… а потому, что Африка! Палку воткнёшь, вырастет, копнёшь — золото. А им, голодным после малоземелья да нечерноземья, кожурка лимонная за лакомство будет!
— И письма… — севшим голосом сказал Всеволод Игнатьевич, глядя на начальника дикими глазами, — они же письма станут писать…
— Да! А мы-то… севшим голосом сказал Грингмут, — радовались. Первый Сарматский, а? А теперь?
Всеволод Игнатьевич никогда не жаловался на фантазию, да и увлечение живописью сказывалось. Привычная картина мира, с робкими работящими крестьянами, готовыми ломать шапку перед барином за-ради великого уважения, рушилась на глазах. Вдребезги разбивались впитанные с молоко матери, вычитанные в книгах иллюзии о солдатушках — бравых ребятушках, готовых по слову отца командира — без раздумий! Вот он, настоящий русский народ!
В воображении репортёра робкий крестьянин, стоящий перед ним с картузом в руке, выпрямил голову, и смиренная улыбка его обернулась волчьим оскалом, а в руке мелькнул тяжёлый клинок.
«— Марга!»
И только зарево пожаров над помещичьими усадьбами, над родовыми дворянскими гнёздами! Где-то когда-то покупали и продавали людей, обменивали молодых девок на борзых щенков, отдавали в солдаты, запарывали насмерть непокорных — огни пожаров.
Топот неподкованных копыт по степи, волчьи ямы в лесах, и люди, готовые умирать за свободу. И убивать — всех, кто выше тележного колеса. Врагов. Их…
— Это, — с ужасом сказал Всеволод Игнатьевич, — надо остановить! Они же… дикари! Не как в сухих строках учебника истории, а… скифы! Настоящие, пропахшие дымом и кровью, ничуть не романтичные!
— Любой ценой, — сказал он уже решительно, без прежней интеллигентской вялости. По-прежнему рыхлый, рано оплывший, но глаза — волчьи. Глаза человека, готового… нет, не умирать. Но убивать.
— Священную дружину[1]
упразднили, — выдохнул дымом Грингмут, целясь глазами в подчинённого, — и я считаю — рано!— Рано, — эхом отозвался Всеволод Игнатьевич, не отрывая глаз.
Первая глава
— Слово Кайзера! — кричали мальчишки-газетчики, шутихами вылетающие из типографий и размахивающие газетами, — Речь Императора в Рейхстаге!
Газеты, ещё тёплые и пахнущие типографской краской, моментально расхватывались прохожими, и медяки летели в подставленные ладони. Часто — отмахиваясь от попыток дать сдачу!
Самые нетерпеливые тут же разворачивали газетные листы, чуть отойдя в сторонку, чтобы не мешать прохожим. Повсюду расцветали диковинные бело-чёрные цветы на толстых стеблях, зашелестели бумажные лепестки, движение на улицах замедлилось, кое-где до полной его остановки.
Солидные господа усаживались в ближайшем гаштете или пивной, заказывали что-нибудь, и время для них замирало. Лишь шевелились изредка усы, да подёргивались щёки, украшенные полученными на студенческих дуэлях шрамами.
Не мигая, до рези в глазах, всматривались юнкера в строки, напечатанные ради пущей торжественности строгим готическим шрифтом. Тик-так… Морщились лбы, и высокоучёные немецкие мозги разбирали статью построчно, выискивая потаённый смысл и додумывая там, где его и не предусматривалось.
А потом… потом загудело. Разом! Берлин, Мюнхен… прокатилась по городам и городкам речь Кайзера. Рубикон пройден!
«К германскому народу!
После двадцати девяти лет мирного времени я призываю всех, считающих себя годными к военной службе, встать в строй! Наши святыни, отечество и родные очаги нуждаются в защите!
Мы должны понять и признать, что у Германской нации есть два союзника — её армия и её флот! Не враждуя ни с кем, мы должны быть готовы к войне с любым противником, опираясь только на собственные силы.