Бутылку я осушил за десять минут. С головой, будто заполненной туманом, я спустился в гостиную и, не обращая внимания на Нильса Эрика, открыл дверь в кабинет, вошел туда, заперся и, усевшись за машинку, принялся печатать. Прошло несколько минут — и желудок словно взорвался. Я бросился к двери, но она была заперта, а к горлу подступила тошнота, я озирался, высматривая коробку, ведро, пустой угол, что угодно, но ничего не обнаружил, и тут рот открылся и из него выплеснулся лиловый фонтан рвоты.
Я осел на пол, желудок снова свело, и изо рта вырвалась новая волна вина с сосисками, я застонал, желудок опять сжался, но во мне уже ничего не оставалось, кроме болезненных спазмов, да сгустка вязкой слизи, который я выкашлял напоследок.
Ох.
Несколько минут я посидел на полу, наслаждаясь умиротворением. Книги и бумаги были заляпаны блевотиной, но меня это не беспокоило.
В дверь постучали, а ручка задергалась.
— Ты чего там делаешь? — спросил Нильс Эрик.
— Ничего, — огрызнулся я.
— Чего-чего? Тебе плохо? Помощь нужна?
— От тебя, придурок, нет.
— Что ты сказал?
— НИЧЕГО! НИЧЕГО!
— Ладно, ладно.
Я представил, как он поднимает руки и растопыривает пальцы, а после возвращается на диван. В комнате повисло зловоние, и я задался вопросом, почему запах телесных жидкостей так отвратителен, а запах собственных испражнений подобного отвращения не вызывает. Может, так повелось еще с первобытных времен, когда неандертальцы гадили в лесу, чтобы пометить территорию, а у рвоты подобной функции не имелось, это просто — рефлекс, помогающий организму избавиться от испорченной еды, и поэтому она воняет?
Я поднялся, открыл окно и опустил шпингалет. Убирать блевотину сил не было, и я решил оставить все до завтрашнего дня. Отперев дверь, я вышел в коридор и, не глядя на Нильса Эрика, поднялся по лестнице к себе в комнату, где разделся, лег под одеяло и заснул как убитый.
Весь следующий день я с ними не общался, и через день тоже, но потом сдался. Они собрались вечером в бассейн, и я пошел с ними, не то чтобы исполненный радости, но и злился не особо. Пока мы плавали, я почти ничего не говорил, и в сауну они прошли вперед меня, а я подошел чуть позже, вылез из бассейна, остановился перед дверью и прислушался, пытаясь разобрать, что они говорят. Я знал, что они меня обсуждают, знал, что они надо мной смеются. В этом я не сомневался, они столько времени проводят вместе, а занятие, на которое я трачу столько сил, превратилось в объект их насмешек.
Но в сауне было тихо, поэтому в конце концов я открыл дверь и вошел внутрь, уселся наверху в самом дальнем углу и, привалившись к стене, посмотрел на их белые, блестящие от пота тела. Нильс Эрик сидел, склонившись вперед, Тур Эйнар откинулся назад. Лицо Нильса Эрика вечно находилось в движении — он говорил, улыбался, смеялся или корчил рожи, но сейчас оно было совершенно неподвижно, и от этого в нем появилось нечто деревянное, словно он и впрямь Пиноккио, полено в форме человека, в которое волшебник вдохнул жизнь.
Он, похоже, почувствовал, что я на него смотрю, потому что улыбнулся и повернул голову.
— Я сегодня в «Дагбладе» прочитал кое-что. Тебе, Карл Уве, возможно, будет интересно. Про какую-то литературную школу. В Бергене.
— А-а, ясно, — равнодушно протянул я. Пускай даже не рассчитывает ко мне подольститься.
В школе мне поручили несколько часов в неделю заниматься с девятиклассниками Стианом и Иваром, оболтусами и хулиганами. Я должен был научить их играть, а инструменты мы одолжили у местной музыкальной группы под названием «Автопилот». Каждый вторник мы приходили в общественный центр, подключали аппаратуру и разбирали те композиции, которые я знал, один инструмент за другим. Ивар играл на бас-гитаре, из рук вон плохо, но я велел ему смотреть на меня и брать тот же аккорд, что и я, а когда я кивал, переходить к следующему. Последовательность аккордов он выучил заранее. Стиан был ударником, более-менее сносным, хотя советов моих не слушал, мешала гордость; а я играл на гитаре. Мы разучили три композиции —