Все детство мы сидели вот так, втроем, и болтали, и к этому я привык, но сейчас в доме не было папы, и разница была громадной. Он больше не мог в любой момент появиться на пороге, заставляя нас следить за тем, что мы говорим и делаем, и это все меняло.
Мы и прежде болтали обо всем на свете, но о папе — ни слова, никогда. Такое у нас было неписаное правило.
Прежде я об этом не думал.
Но болтать о папе было нельзя, немыслимо.
Почему?
Возможно, причиной тому была привязанность к нему. А возможно, страх, что меня услышат. Что бы ни происходило в течение дня, как бы меня ни выводили из себя — я никогда не обсуждал этого с ними. С Ингве наедине, да, но когда мы сидели вот так втроем — ни разу.
А теперь словно плотину прорвало, и в пробой хлынула вода, стремительно заливая долину, заполняя ее и вытесняя все остальное.
Заговорил о нем Ингве, и вскоре мы все уже сидели и вспоминали один случай за другим. Ингве рассказал, как однажды, когда «Б-Макс» только открылся, папа, снабдив Ингве списком продуктов и деньгами, отправил его туда и строго наказал принести чек. Ингве чек принес, но сдача оказалась меньше, и тогда папа запер Ингве в подвале и выпорол. Ингве рассказал про тот случай, когда у его велосипеда спустило колесо, и папа выпорол Ингве. Меня он никогда не порол — по какой-то неясной причине папа всегда обходился с Ингве строже, но я рассказал, как он драл меня за уши и запирал в подвале. Все наши рассказы сводились к одному: папин гнев вызывала сущая мелочь, пустяк, и от этого выглядело все смешно. По крайней мере, рассказывая об этом, мы смеялись. Как-то раз я забыл в автобусе перчатки, и папа, обнаружив это, залепил мне оплеуху. Однажды я облокотился на хлипкую этажерку в коридоре, та рухнула, отец подскочил и ударил меня. Совершенно несправедливо! Я признался, что все время его боялся. Ингве сказал, что папа даже сейчас влияет на его поступки и мысли.
Мама ничего не говорила. Она молча слушала, сперва одного из нас, потом второго. Порой взгляд у нее делался отсутствующим. О большинстве случаев она и прежде знала, но теперь наши рассказанные подряд истории, наверное, ошеломили ее.
— В душе у него был полный раздрай, — проговорила она наконец, — я и не понимала, насколько все серьезно. Я же видела, что он злится. Но не видела, как он вас бьет. При мне он так никогда не поступал. Вы же не говорили. Но я старалась возместить вам его злость. Дать вам что-то взамен…
— Да перестань, мама, — успокоил ее я, — все же обошлось. Это раньше было. Сейчас все иначе.
— Мы с ним всегда много разговаривали, — сказала она, — и он был манипулятором. Еще каким. Но он и в собственных чувствах старался разобраться. И со мной делился. Поэтому я… Да, я смотрела на то, что происходит, его глазами. Он говорил, у вас с ним плохие отношения и это я виновата. И в какой-то степени так оно и было, вы всегда тянулись ко мне. А когда он появлялся, вы уходили. И мне было из-за этого стыдно.
— Все, что тогда происходило, — это не страшно, — сказал Ингве. — Сложно было потом, когда вы переехали сюда и мне пришлось в одиночку справляться. И ты тогда мне не помогла. Мне было семнадцать, я учился в гимназии и сидел без денег.
Мама глубоко вздохнула.
— Знаю, — проговорила она, — я шла у него на поводу. И очень зря. Я ошиблась. Сильно ошиблась.
— Ну хватит, — встрял я, — все уже позади. Теперь мы тут одни.
Мама закурила. Я посмотрел на Ингве:
— Ты завтра что делать собираешься?
Он пожал плечами:
— А ты чего хочешь?
— Может, поплаваем?
— Если в город не поедем. Пройдемся по магазинам — пластинки посмотрим. В кафе зайдем.
Он повернулся к маме.
— Можно твою машину взять?
— Да, бери.
Через полчаса мама пошла спать. Я знал — она думает обо всем, что мы рассказали, и будет лежать без сна и думать об этом. Мне не хотелось, чтобы она так переживала, она этого не заслужила, но поделать я ничего не мог.
Когда на втором этаже над гостиной заскрипели половицы, Ингве посмотрел на меня:
— Пошли покурим?
Я кивнул.
Мы вышли в коридор, обулись, надели куртки и выскользнули на улицу с противоположной стороны от маминой комнаты.
— Ты вообще когда ей собираешься рассказать, что куришь? — спросил я.
Отсвет пламени от зажигалки заплясал у него на лице, а потом зажигалка погасла и загорелась сигарета. Он с шумом выпустил дым.
— А ты когда?
— Мне шестнадцать. Мне вообще курить нельзя. Но тебе-то двадцать уже.
— Да ладно, уймись, — одернул меня он.
Я слегка обиделся и отошел чуть дальше в сад. От росшего на краю картофельного поля большого куста с белыми цветами расползался тяжелый аромат. Как же эти кусты называются?
Небо было светлое, лес на другом берегу реки — темный.
— Ты когда-нибудь видел, чтобы мама с папой обнимались? — спросил Ингве.
Я снова подошел к нему.
— Нет, — ответил я, — насколько я помню — нет. А ты?
Несмотря на полумрак, я видел, как он кивнул.
— Один раз. В Хове, значит, мне лет пять было. Папа так орал на маму, что она заплакала. Стояла на кухне и плакала. А он вышел в гостиную, но потом вернулся, обнял ее и стал утешать. Один-единственный раз это и было.