Обуваясь, я едва не упал, поэтому оперся о стену. Папа сидел на диване, пил и ничего не заметил.
— Ну ладно, пока! — попрощался я, открыв дверь.
— Пока, — бросил папа из гостиной.
Я вышел и зашагал к остановке.
Автобуса я прождал минут пятнадцать — сидел на лестнице, курил, смотрел на звезды и думал о Ханне.
Я представлял себе ее лицо.
Она смеялась, и глаза у нее сияли.
Я слышал ее смех.
Она почти все время смеялась, а когда не смеялась, то смех прятался в ее голосе.
«Красота!» — говорила она, услышав какую-нибудь нелепицу или глупость.
Я вспоминал, какая она, когда на нее находит серьезность. Тогда она словно была со мной заодно, и я ощущал себя окутывающей ее черной тучей, огромной, намного больше, чем она. Но только когда она была серьезной — и никогда иначе.
Рядом с Ханной я тоже почти всегда смеялся.
А ее крохотный носик!
Она была скорее девочкой, чем женщиной, так же, как и я был мальчишкой, а не мужчиной. Я говорил ей, что она похожа на кошку. Что правда — нечто кошачье сквозило в ее движениях и в своего рода мягкости, тянувшей прильнуть к ней.
Я вспоминал ее смех, курил и смотрел на звезды.
А потом из-за домов послышался автобусный гудок, я выкинул окурок, встал, пересчитал в кармане монетки и, поднявшись по ступенькам, протянул их водителю.
О, этот тусклый свет в вечерних автобусах и приглушенные звуки. Всего несколько пассажиров, погруженных в собственный мир. Плывущий мимо за окном темный пейзаж. Гул двигателя. Когда сидишь там и думаешь о самом прекрасном, о самом дорогом и хочешь лишь сидеть там, вне этого мира, на пути из одного места в другое, — разве не в такие моменты ты присутствуешь в мире по-настоящему? Разве не тогда проникаешься им по-настоящему?
О, эта песня о парне, влюбленном в девушку. Имеет ли он право называть это любовью? Он ничего не знает о жизни, ничего не знает о девушке, ничего не знает о себе самом. Он знает лишь, что никогда прежде не испытывал ничего настолько же сильного и ясного. Все мучительно, но нет ничего прекраснее. О, эта песня о том, что тебе шестнадцать, ты сидишь в автобусе и думаешь о ней, единственной, еще не зная, что чувства медленно, медленно потускнеют и отступят, что жизнь, сейчас такая огромная и мощная, неумолимо скукожится, сделается удобной и не такой мучительной, но и перестанет быть такой прекрасной.
Такое мог написать лишь сорокалетний мужчина. Сейчас мне сорок, столько же, сколько было тогда моему отцу. Я сижу в нашей квартире в Мальмё, где в других комнатах спит моя семья. Линда и Ванья — в нашей спальне, Хейди и Юнн — в детской, Ингрид, их бабушка, на кровати в гостиной. Сегодня двадцать пятое ноября 2009 года. Середина восьмидесятых отстоит от сегодняшнего дня так же далеко, как пятидесятые от тех времен. Но почти все действующие лица по-прежнему существуют. Ханна существует, и Ян Видар, и Йогге. Моя мать и мой брат Ингве — с ним я два часа назад разговаривал по телефону; летом мы собираемся все вместе на Корсику, он возьмет своих детей, а мы с Линдой — наших. Все они существуют. А вот папа умер, и мои бабушка с дедушкой, его родители, тоже умерли.
Среди вещей, оставшихся после папиной смерти, есть три записные книжки и один дневник. На протяжении трех лет он записывал в них всех, кого встречал за день, всех, кому звонил; отмечал, когда у него был секс и сколько он выпил. Иногда он приводил и коротенький комментарий, но чаще всего обходился без него.
Там часто попадается «К. У. в гостях».
Это обо мне.
Порой там написано «К. У. веселый» — это после того, как я побывал у них.
Иногда — «хорошо поболтали».
Иногда — «неплохое настроение».
Иногда ничего.
Я понимаю, что он вел учет всех, с кем разговаривал и встречался в течение дня, вел учет ссор и примирений, но не понимаю, зачем он отмечал, сколько выпил. Он словно вел протокол самоуничтожения.
Вернувшись после каникул в школу, я будто начал все заново: все было так, как за год до этого, когда я только поступил в гимназию. Класс был новый, ученики и учителя — незнакомые. Единственное различие заключалось в том, что в первом классе гимназии девочек было двадцать шесть, а сейчас — только двадцать четыре.
Я сел на прежнее место, за заднюю парту в левом углу, если смотреть от учительского стола, и вел себя как раньше: на уроках много высказывался, спорил с учителями, часто провоцировал других учеников, когда речь заходила о политике или религии. На переменах мои одноклассники сбивались в группки или держались вместе со старыми друзьями, а я тратил почти все силы и изобретательность на то, чтобы избавиться от унижения одиночества.