Он еще спрашивает? Да комсомольцы в моих мечтах всегда виделись какими-то особенными. Казалось, где нам до них? Положим, Алексей в комсомоле, но ведь он теперь не простой парень, а первый из нашей округи рабфаковец. Недосягаемыми виделись мне комсомольцы, и вдруг эта Колькина весть! Я снова к нему:
— Если не врешь, окстись еще раз?
Вместо ответа он на правах старшего огрел меня оплеухой. Промигавшись, я уже более деловито справился, с каких годов принимают в комсомол.
— Кажись, с четырнадцати.
— Ой, сколько еще ждать. Тебе-то что, ты уж почти вырос. А мне… — Поглядел на Николу. — Может, ты пока один закомсомолишься?
— Нет уж вместе, — решительно отрубил он. — Всей оравой пойдем: я, ты, Панка еще возьмем, Шашу Шмирнова, Ляпу, если она приедет, Тимку…
— Ябеду-то? Неужто забыл, как тебе попало за него? — предостерег я.
Никола подумал и решил, что с Тимкой действительно надо подождать, что вместо него лучше кого-нибудь из девчонок сговорить.
— Кого?
— А хоть делегаткину Нюрку из Перцова.
Нюрка слыла у нас задирой, кого угодно могла и высмеять, но при всем этом была отходчивой, поэтому я не стал возражать.
Решили: терпеливо расти, ждать своего срока до комсомольской поры. Наверное, не так бы скоро замелькали деньки, если бы партийный секретарь не поспешил повести нас в лес — заготовлять бревна для строительства обещанной избы-читальни.
Опять дороги
Осенью деревня снова поопустела — по первой, рано выпавшей в этот раз пороше ушли последние отходники. Примолкла «бабья сторонка». Даже крикун Осип Рыбкин с уходом мужиков как бы потерял точку опоры — не подавал голоса: пошуметь-то не с кем было. Конечно, мог бы он вдоволь накричаться с одним Тимкой, но его не было, как ушел прошлой зимой в город, так с той поры и не появлялся в Юрове.
Мы с Шашей уходили в числе последних. Он снова в уездный городок, к своему родичу, я — в приволжскую подгородчину, к Ионе.
Из дружков оставались в Юрове только Николай да Панко. Накануне Никола все охал:
— Скушно будет без вас. Непонятно все-таки, почему у нас так: одной ногой человек стоит здесь, на своей земле, а другой — на чужой. Неужто так всегда будет?
— Папа говорил: отходничество от нужды, — сказал я.
— Так что ей, нужде-то, веки вечные быть?
— Если бы земля родила… — проронил Шаша.
— Как она будет родить, когда от нее бегут? — одернул его Никола. И ко мне: — Ты своего батьку упомянул. А хочешь знать, что мой говорит? Он говорит: сковать бы всем по железному плугу — все бы с хлебом были! Что, не так? А много ли мы вдвоем скуем, когда другие-прочие в портняги бросились?
— Но и шить надо, не голышом же ходить людям, — возразил Шаша.
— Ха, сказал! Ты ставь на первое место, что главное. Иголкой землю не взроешь! Но ладно, — подумав, махнул он рукой, — собрались — так идите!..
На прощание он сковал нам новенькие острые ножи из обломков кос и, вручая, наказал:
— Подгадите — ножом разгладите! Помните своего железного дружка!
Меня провожала мать. Усадив в сани-роспуски, забросав мои ноги сеном, она перекрестилась и тронула круглышку — Карюшку. В деревне Алехино к нам подсел еще мужчина лет за тридцать, широкоскулый здоровяк с кирпичным лицом. Назвался он Григорием, новым работником Ионы. Сам Иона уехал в подгородчину много раньше, уехал один, так как Луканов с наступлением осеннего ненастья слег.
Новый работник показался мне сердитым. Левая щека у него подергивалась, отчего угрожающе мигал широко обнажавшийся глаз.
В сумерках мы подъехали к болоту, к тому самому, через которое прошлой зимой проходили по лавам. Оно было затянуто тонкой коркой льда, а местами и вовсе не замерзло, парило. Санный путь кончился.
Закинув за плечи котомки, мы пошли к лавам. Мать зашагала следом и, когда я ступил на шаткие жердинки, нависшие над темневшей водой, вдруг схватила меня за котомку, за руки, прижала к себе и забилась в плаче.
— Не отпущу! Ой, страшно! Назад, домой! — Она загородила собой проход. — Григорий, — обратилась и к нему за поддержкой, — ты-то что молчишь? Страшно!
— Ничего! — прогудел тот. Это было первое слово, сказанное им.
— Нет, Григорий, ты как хошь, можешь идти, а сынка не отпущу, — еще громче заплакала мать.
— Ладно, мама, не бойся…
Вырвавшись из ее рук, я побежал по гнущимся жердочкам, догоняя Григория. Отбежав шагов двадцать, оглянулся: мама стояла с поднятыми руками, зовя меня.
— Не опоздай сама домой! — крикнул я и снова заторопился.
Больше я не оглядывался, хотя еще и слышал долетавший до меня голос матери. А когда мы перешли через болото, ничего уже не было слышно, и сгустившаяся темень все скрыла. Я видел только подступившие к тропе деревья, черневшие на белоснежье, и Григория, стоявшего с обнаженной головой — шапкой он вытирал лоб. Передохнув, мы пошли в гущу леса — туда вела единственная тропинка. Григорий — впереди, я за ним. Двое в темном лесном безмолвии. Два незнакомых человека.
Под ногами скрип снега, над головой лохматое беззвездное небо, а впереди волосатый затылок мрачноватого незнакомца, у которого в темноте, наверное, еще устрашающе дергались щеки. И ни одного родного голоса!