На рубеже V и VI вв. античные культура и традиции находились в особенно сложных отношениях с христианской моралью. Впрочем, в Византии период таких «сложных отношений» не кончался никогда. Христианство ценило аскезу, а греко-римская античность была ее мирской, чувственной противоположностью.
Христианство полагает мир горний выше земного[125]. «Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут, но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не подкапывают и не крадут» — в Евангелии от Матфея эта мысль выражена предельно понятно.
Человек же «эллинский» не видел в наслаждении большого греха. Конечно, безудержный гедонизм, непомерная тяга к излишествам осуждались и языческими философами — но именно как неумеренность, своего рода невоспитанность души. То есть свойство неприятное, но извиняемое.
Античная эстетика порождала привычки, если так можно выразиться, вполне понятные: любование красивым телом (своим и чужим), изящество в одежде, изысканность в еде и питье, стремление к успеху, будь то поэтическое состязание, спортивная борьба, война, мужская сексуальная сила (что уж тут поделаешь — античный мир в основном принадлежал мужчинам). Христиане же провозглашали ценности иные. Почитаемые ими образцы душеспасительного поведения (праведники) с точки зрения человека прежней культуры выглядели безумцами: немытые, во власяницах или вообще нагие, с нечесаными бородами, порой — покрытые гноящимися язвами от «подвигов» типа стояния на столбе, сидения безвылазно в смрадной яме, ношения на теле вериг или въевшейся в тело веревки. Поступок девы, выколовшей себе прекрасные глаза, чтобы не соблазнить ими мужчину, находился за пределами понимания любого хоть немного думающего язычника — а Иоанн Мосх, описывая его в своем «Луге духовном», приходит в восторг. Credo quia absurdum est («верую, ибо абсурдно») — совершенно христианский и совершенно неправильный с античной точки зрения парафраз высказывания латинского богослова Тертуллиана, не менее емок, нежели какой-нибудь аристотелевский силлогизм. Впрочем, сводя сложные вещи к простым схемам, мы рискуем ошибиться в оценке проблем. Ведь христианство в своих проявлениях бывало очень неодинаковым. Как и язычество. Согласитесь, есть разница между умащенной благовонным аравийским маслом римской матроной, которой рабы подают на золоте изысканные вина и яства, но которая ревностно постится в урочный срок, раздает милостыню во имя Христа и ежечасно молится ему, и не менее истово верующим египетским отшельником, не мывшимся годами, плетущим корзины или тростниковые веревки и «вкушающим» раз в день по горсти несоленого размоченного зерна. Ревущий в экстазе александрийский парабалан, срезающий острой раковиной мясо с костей еще живой Ипатии, совсем не похож на утонченного Синесия, епископа Птолемаиды, — а ведь они не только единоверцы, но и современники, и почти земляки. Точно так же пропасть легла между Диогеном и Апицием, Марком Аврелием и Элагабалом.
Христианство к миру чувственному, но обращенному на человека (то есть не вверх!) относилось настороженно-враждебно. Став государственной религией, оно боролось с античной культурой, достижения которой не могло поставить себе на службу, просто объявляя грехом. Это в полной мере коснулось театральных и цирковых представлений. Однако уничтожить многовековую любовь народа разом было невозможно, а потому в ранней Византии и цирк (ипподром), который нередко называли театром, и настоящие театры функционировали повсеместно, в любом крупном городе — не только во времена Юстиниана, но и много позже. Во взаимодействии с античным наследием вообще и зрелищами в частности христианство проходило сложный путь. Церковные запреты, исполнением которых занялась светская власть, официально были сформулированы через полтора столетия после Юстиниана канонами Трулльского собора. Но и после него для мирян осталось возможным посещение, например, ипподромных ристаний. Ипподром в Константинополе работал до XII в., в Фессалонике и даже таком не самом крупном городе, как малоазийская Магнисия, — до XI в.
Одним из самых последовательных обличителей зрелищ был Иоанн Златоуст. Его страстные инвективы заслуживают того, чтобы ознакомиться с ними хотя бы вкратце по двум причинам. Во-первых, они легли в основу церковного отношения к подобным развлечениям (а также их любителям) на многие века. А во-вторых, они просто хорошо написаны — недаром потомки дали Иоанну прозвище «Златоуст»:
«Не крайнее ли безумие и сумасшествие, что мы, если позовет нас какой-нибудь гусляр, или плясун, или кто другой из подобного рода людей, все охотно бежим к нему, благодарим его за такой зов и проводим целую половину дня в том, что внимаем только ему; а когда Бог чрез пророков и апостолов беседует с нами, то зеваем, почесываемся и смежаем глаза? На ипподроме, невзирая на то, что там нет крыши, которая защищала бы от дождя, множество безумствующих стоит, хотя бы шел страшный ливень и ветер хлестал воду в лицо; они не обращают внимания ни на холод, ни на дождь, ни на длинноту пути; ничто их ни дома не удержит, ни сюда не помешает прийти; а сходить в церковь дождь и грязь становится нам препятствием. И если их спросить, кто такой Амос или Авдий или каково число пророков или апостолов, они не могут и рта раскрыть; а о лошадях и кучерах ведут речи лучше софистов и риторов. Как можно выносить это, скажи мне?»[126]
«…здесь (на зрелищах. — С. Д.) смех, бесстыдство, бесовское веселие, бесчиние, потеря времени, бесполезное употребление целых дней, возбуждение нечистых пожеланий, упражнение порочных похотей, школа прелюбодеяния, училище разврата, поощрение безнравственности, побуждения к смехотворству, примеры непристойности»[127].
«Пусть это будет вместе с тем и уроком для благоразумных, чтобы не слишком услаждать глаза свои общественными зрелищами, и не спешить на конные ристалища, и не захватывать еще ночью места в театре: безумна ведь эта жажда непристойных зрелищ. И в самом деле, люди не могут дождаться дня, сгорая от нетерпения, и еще ночью захватывают места тьмы, чтобы непристойными зрелищами усладить взоры или посмотреть на схватки борцов с дикими зверями[128]. И сидя там, нередко зрители — люди выражают больше расположения к зверям, чем к подобным себе людям. Неужели тебе не жалко того несчастного, который из-за куска хлеба добровольно отдает себя на съедение зверям и в угоду ненасытимой страсти насыщает собой утробы зверей. Но у него желудок ненасытен, у тебя же ненасытны глаза. Иной выходит шутом, на позор себе самому производит ужимки, за плату выдает себя с головой на смех, не стыдится даже, если его бьют публично, сам подставляет щеки под удары, волосы сбривает бритвой, чтобы ни один волос не свидетельствовал против его бесстыдства. Иной посвящает себя похотливым женским пляскам, вопреки природе и с досадой на то, что родился у своих родителей не женщиной, и таким извращением природы даже гордится. Чего только не делают люди ради своего чрева и корысти и из-за тщеславия позорными делами; о таких прилично привести свидетельство Павла: „их бог — чрево, и слава их — в сраме“ (Филипп. 3:19). Не ходите же туда, не спешите делать шаги в том направлении, да и на своих пирах не допускайте непристойных увеселений»[129].
«В самом деле, всю нечистоту, приставшую к вам там от слов, от песен и смеха, каждый из вас несет в дом свой, и не только в дом, но и в свое сердце. От того, что недостойно презрения, ты отвращаешься, а что достойно его, того не только не ненавидишь, но и любишь. Многие, возвращаясь от гробов умерших, омывают себя, а возвращаясь с зрелищ, не воздыхают, не проливают слез, хотя мертвый и не оскверняет, между тем как грех полагает такое пятно, которого нельзя смыть тысячью источников, а только одними слезами и раскаянием. Между тем никто не чувствует этой скверны. Так как мы не боимся того, чего должно бояться, то страшимся того, чего не должно. Что значит этот шум, это смятение, эти сатанинские крики и дьявольские подобия? Иной юноша имеет сзади косу и, принимая вид женщины, и во взорах, и в поступи, и в одежде, словом — во всем старается изобразить молодую девицу. А другой, напротив, достигши уже старческого возраста, стрижет волосы, опоясывается по чреслам и, потеряв прежде волос весь стыд, готов принимать удары, готов все говорить и делать. А женщины, без всякого стыда, с обнаженною головою[130] обращаются в речах своих к народу, с великою старательностью выказывая свое бесстыдство и поселяя в душах слушателей всякую наглость и разврат. У них одна только забота — искоренить всякое целомудрие, посрамить природу, исполнить волю злого духа. Здесь и слова постыдны, и лица смешны, и стриженые волосы таковы же, и походка, и одежда, и голос, и телодвижения, и взгляды, и трубы, и свирели, и действия, и их содержание, и все вообще исполнено крайнего разврата. Итак, скажи мне, когда ты отрезвишься от блудного пития, которое дьявол предлагает тебе, — когда перестанешь пить из чаши невоздержания, которую он растворяет для тебя? Там и прелюбодеяния, и измены супружеской верности; там и жены блудницы, и мужья прелюбодеи, и юноши изнежены; там все исполнено беззакония, все чудовищно, все постыдно. Итак, тем, кто присутствует на таких зрелищах, надлежало бы не смеяться, а горько плакать и скорбеть. Что же? Или нам закрыть театр, скажешь ты, и по твоему приказанию ниспровергнуть всё? Напротив, теперь именно всё ниспровергнуто. В самом деле, скажи мне: отчего нарушается супружеская верность? Не от театра ли? Отчего оскверняются брачные ложа? Не от этих ли зрелищ? Не по их ли вине жены не терпят мужей? Не от них ли мужья презирают жен своих? Не отсюда ли множество прелюбодеев? И если кто ниспровергает всё и вводит жестокую тиранию, то это тот, кто посещает театр. Нет, скажешь ты: зрелища — хорошее учреждение законов! Увлекать жен от мужей, развращать молодых детей, ниспровергать дома свойственно тем, кто владеет укреплениями. Кто, например, скажешь ты, от этих зрелищ сделался прелюбодеем? Но кто же не прелюбодей? Если бы мне можно было перечислить теперь всех поименно, то я показал бы, как многих мужей разлучили с женами эти зрелища; как многих пленили эти блудницы, которые одних отвлекли от супружеского ложа, а другим не дают и подумать о браке. Итак, что же, — скажи мне, — ужели нам ниспровергнуть все законы? Напротив, — уничтожая эти зрелища, мы истребим нарушение законов. Вредные для общества люди бывают именно из числа тех, что действуют на театрах. От них происходят возмущения и мятежи. Люди, воспитывающиеся у этих плясунов и из угождения чреву продающие свой голос, которых занятие состоит в том, чтоб кричать и делать все неприличное, они-то именно более всех и возмущают народ, они-то и производят мятежи в городах, — потому что преданное праздности и воспитываемое в таких пороках юношество делается свирепее всякого зверя»[131].