- Какой у нас ряд? - наклонился к Наталкиному уху Твердохлеб, с волнением улавливая запахи ее духов и молодого чистого тела.
- Третий. Левая сторона.
Твердохлеб молил бога, чтобы места оказались крайними, но не вышло, пришлось пробираться к самой середине ряда, задевать людей полами пиджака, наступать на ноги, слушать шиканье и некоторые не совсем приятные слова.
Дирижер постучал палочкой по пульту, оркестр замер, сейчас взлетят первые звуки музыки великого Верди, а Твердохлеб еще до сих пор неловко устраивался между Наталкой и какой-то полной дамой. Соседка оказалась терпеливой, не шипела на Твердохлеба, сидела с той небрежной напряженностью, которая свидетельствует о воспитанности, но одновременно и о равнодушии. Что ей Гекуба! А тут можно было бы сказать: "Что ей Фемида и ее скромный служитель!" Она в одном из лучших оперных театров мира будет слушать сейчас одну из лучших опер в мире - разве этого недостаточно?
Устроившись наконец и убедившись, что Наталка уселась удобно и, как опытная театралка, довольно уверенно, Твердохлеб едва скосил глаз на соседку слева и обмер: это была знакомая ему вдова одного из киевских светил. Вдова, пусть и знакомая, это еще полбеды. А дальше что? Он скосил глаза сильнее - и теперь крах его был окончательным. Ибо вдова специализировалась на живописи и законное ее место было среди посетителей художественной выставки. В оперу же ее должны были привести те, кто, так сказать, специализируется в музыкальном искусстве. Кто же? Даже увертюрная темнота не помешала Твердохлебу узнать свою тещу Мальвину Витольдовну!
Как он мог забыть, что теща не пропускает ни одной премьеры? И почему не прислушался к тому тревожному предчувствию, которое мучило его, как только увидел Наталку? А может, и Наталка в сговоре с тещей, с Мальвиной, со всеми Ольжичами и нарочно привела его сюда на позор и осмеяние?..
Он тяжело повернулся к Наталке. Она сидел спокойно, свободно, как-то умиротворенно-раскованно. Нет, не может скрываться коварство в этом добром существе. Всему виной он, его неловкость и примитивность. Даже сидеть не умел: подставлял широкую спину в ту сторону, где была теща, горбился, тяжело вздыхал.
- Вам неудобно? - шепотом спросила Наталка.
Он испуганно выпрямился, теперь сидел ровно, оцепенев, весь мокрый, казался себе таким огромным, будто мог бы заполнить своим телом весь театр, хотел исчезнуть, стать маленьким, как Алиса в подземелье, проглотить волшебную пилюлю и присоединиться к тем негорюйчикам, которыми он забавлял знакомых малышей.
Уже поднялся занавес, из огромного пространства сцены ударил свет, кажется, там пели, но Твердохлеб ничего не слышал, не разбирал, не понимал. "И все трепетало и пело вокруг, и я не узнала - ты враг или друг". Теща любила Ахматову и Шумана тоже любила, кажется, неплохо относилась и к своему зятю, она была красивая, умная, деликатная, ласковая... "И я не узнала - ты враг или друг..."
И тогда, полумертвому, тонкая рука с запахом "Шанели № 5" вложила в уста Твердохлебу кругленькую карамельку (он хорошо знал любимые тещины карамельки "Мечта", розовая обертка, фабрика "Красный Октябрь", Москва), и никакого "реприманда" - Мальвина Витольдовна приставила к глазам театральный бинокль, а затем тихо сказала что-то своей соседке о новой Виолетте, которая, кажется, довольно успешно заменила великую Мирошниченко.
"Над сколькими безднами пела и в скольких жила зеркалах..." Теща любила Ахматову, и теперь только Ахматова звучала в нем и мучила, терзала - почему же не там, когда он ходил перед зеркалами и они наставляли на него свои свинцовые пасти? А теперь его поглощала пропасть - и не было спасения.
- Вы меня пропустите? - наклонился Твердохлеб над Наталкой. - Мне нужно немедленно выйти.
- Что с вами? Какие-то дела?
- Я возвращусь... обязательно возвращусь...
- Смотрите сами...
Он бежал из театра позорно и унизительно. Не стал ждать прощального письма Виолетты. Пусть плачут другие. А ему теперь плакать по навек утерянному. Знал: с Наталкой покончено. Конец легкомыслию, временным восторгам и удивлениям.
Домой пошел не по Большой Подвальной, а по Владимирской, мимо Софии, на Большую Житомирскую, в шум троллейбусов и грохот машин, ибо тишина была для него невыносима. Стать бы Ярославом Мудрым и спрятаться в тяжеленном каменном саркофаге. Но найдут и там. Жизнь найдет везде. От нее не спрячешься. Как говорится, рожден, чтобы жить. А это так много и так тяжело. Спроси Ярослава, и он тебе скажет то же самое, поскольку умер, а продолжает жить уже девятьсот лет. Спроси Богдана, который не слазит с бронзового коня вон уже столько лет, и он тоже скажет, что не спасает ни камень, ни бронза, - только еще тяжелее в них человеку и еще длиннее его жизнь, а с ней и страдания - вплоть до бесконечности.
Перед своим домом он вдруг спохватился: а как же Наталка? Следовало бы подождать конца спектакля и проводить ее домой. Где там ее гостинка, чем туда добираться? Ан нет. Отступление невозможно. Убегают не только от несчастья, от счастья тоже нужно иметь мужество убежать.