Игнатьев, как и все, ждет — скорее бы соединиться. Глянуть бы одним глазком на командира дивизии да вручить письмо капитану Веригину. Можно бы, конечно, письмо с посыльным передать, что каждый день по тоннелю туда-сюда шмурыгает, да то ли попадет в руки, то ли не попадет… Лучше подождать день-другой, оно верней будет.
Думали — день-другой…
Старший лейтенант Агарков каждую ночь ползал к телефону требовать и ругаться. В последний раз нарвался на командира полка, вернулся — не подступись: приказали воевать, а не речи произносить.
На рассвете взяли пленного — маленького, тощего ефрейтора. Тот говорил сбивчиво, стал чертить пальцем на собственной ладони. Старший лейтенант Агарков догадался вырвать из блокнота лист, дал карандаш:
— Ну-к, что там?
Немец начертил загогулину и написал «Wolga». Провел длинную жирную черту. Ага, линия фронта. Быстро нарисовал несколько квадратиков, на одном из них поставил крестик. Это дом, в котором они теперь сидят.
Ну и что?
Ефрейтор заговорил, залопотал быстро-быстро, кинул на бумагу еще одну черту, уже позади дома с крестиком…
А это что?
Немец все говорил, говорил… И через каждое слово — «генераль фон Зейдлиц», «генераль фон Зейдлиц»…
Костя Добрынин сказал:
— Похоже, на этом участке создают вторую линию обороны. Так приказал генерал фон Зейдлиц.
— О, да! — понял, закивал ефрейтор. — Это есть нох айн шанс!
— Ай да мы! — радостно смеялся Михаил Агарков. — Не где-нибудь, на этом участке они опасаются больше всего.
И пополз к телефону.
Но поговорить не успел: тяжелый снаряд ударил, разворотил землю и камни, разрушил, завалил тоннель. И коробка, которую обороняли Шорин, Анисимов и Лихарев, стала не нужна. Михаил Агарков приказал оставить позицию, перебраться в подвал.
Нескончаемо долгие потянулись ночи и дни, бойцов оставалось все меньше.
Теперь их было семеро.
Стояла ночь. Темный подвал, пронизанный ледяными сквозняками, сделался гулким, он казался брошенным, пустым, только керосиновая коптилка горела в углу, не гасла да голос Михаила Агаркова зачем-то выкликал, называл фамилии.
Ему никто не отвечал.
С вечера разделили, каждому раздали по две гранаты и по три десятка патронов. На два пулемета осталась одна лента. Шорин, раненный в грудь, третьи сутки не приходил в сознание, невнятно, чуть слышно просил пить.
Воды не было. И хлеба не было.
Старший лейтенант Агарков выкликал по фамилиям… Проходило десять — пятнадцать минут… Может, полчаса. И Агарков опять начинал выкликать. Как будто главным было известить, что сам он жив. Чтобы слышали.
Они по-прежнему занимали круговую оборону. Только отбиваться — чем? Костя Добрынин тоже был ранен, лежал возле самой стены, под амбразурой. Его знобило. Бедро горело, точно жгли огнем. Он хотел пить, однако знал, что воды нет ни глотка. Из-за этой самой воды и стукнули его. Вечером, в сумерки, вылез наружу набрать, надавить снега в котелок. Чтобы растопить над коптилкой. Тут-то его и подкараулили. Рана вроде неопасная, в мякоть. Затянули, забинтовали. Да пока врачевали, крови потерял много. Сейчас его то в жар бросало, то в холод, нога болела от паха до ступни — не пошевелить. Одолевали немощь, сонливость, толпились странные видения: Волга течет огнистая, красная. А через нее — белый мост. Холод обжигает руки и лицо, мороз туго сдавливает голову, а Волга по-прежнему не становится, течет. И красная почему-то, словно вылили в нее едучий краситель. А мост через Волгу не простой — ледяной. Это же надо!.. По мосту идет-шагает дед Степан, в шинели, в серой папахе. Только нет, не дед Степан. Это отец. Из-за Волги-идет. А вот уже нет никакого моста, отец идет по красному льду. На брюках генеральские лампасы. Лед начинает ломаться и трещать оглушительно громко, как будто идет война.
Какая война?
Костя видит серые проемы подвальных окон, видит узкую щель бойницы… Наверху, в стороне рвется и ломается, слышно, как бегут, в железный клубок свиваются пулеметные очереди. От грохота у Кости ломит в висках. Он видит, как в оконные проемы врываются ослепительные вспышки, видит небритое лицо Игнатьева…
— Наши! — говорит Игнатьев. — Наши!
В голосе его слышится надежда. Но только что же? И вчера было вот так, и позавчера…
— Наши! — повторяет Игнатьев.
Голос у него какой-то странный, как будто решился на последний шаг.
— Вы что, Игнатьев? Вы о чем? — спрашивает Костя.
— Я живым не дамся! А ты как? Ты — сумеешь?
— Стрелять я могу, — говорит Костя и пытается приподняться. — Могу.
— Ты вот что, гранаты давай мне. Себе оставь парабеллум.
Костя понимает. Ну что же, все правильно.
— Я сейчас доложу командиру роты и Коблову. Мол, так и так. Ночью гитлеровцы, может, и не пойдут, а с рассветом — обязательно. Шансов у нас нет. Так, мол, и так — мы с Добрыниным решили.
— Гранаты возьмите, — говорит Костя.
Снаружи грохочет и ломается. Что-то рушится, обваливается, а пулеметы секут безостановочно.
И вчера так было, и позавчера… Да нет, все-таки не так было.
Что это сегодня?..
— Возьмите, — повторяет Костя.
В голове ясно и трезво, нет ни робости, ни сожаления. Только бы увидеть отца…
Сколько осталось до рассвета — час, два?