— Походил я по Руси, братцы. Все помягче земельку да милостивого боярина искал. Э-эх! Нету их, милостивых-то, православные. Всюду свирепствуют, лютуют, кнутом бьют. Нонче совсем худо стало. В последний раз я угодил к Митрию Капусте. Златые горы сулил. Я, грит, тебя, Карпушка, справным крестьянином сделаю, оставайся на моей земле. Вот и остался дуралей. Хватил горюшка. Митрий меня вконец разорил. Ребятенки по деревеньке христа ради с сумой просят. Норовил уйти от Митрия. Куда там. Топерь мужику выхода нет. Царь-то наш Федор Иванович заповедные годы ввел. Нонче хоть издыхай, а от господина ни шагу. Привязал государь нас к землице, вот те и Юрьев день…
— Толкуют людишки, что царь скоро укажет снова выходу быть, — с надеждой проронил один из страдников.
— Дай ты бог, — снова вступил в разговор Афоня. — Однако я так, братцы, смекаю. Не с руки царю сызнова выход давать. Господам нужно, чтобы крестьянин вечно на их земле сидел.
— Без выходу нам нельзя. Юрьев день подавай! — выкрикнул захмелевший конопатый бородач, сидевший возле Иванки.
— Верно, други. Не нужны нам заповедные годы. Пускай вернут нам волюшку, — громко поддержал соседа Болотников.
И тут разом все зашумели:
— Оскудели. Горек хлебушек нонче, да и того нет. Княжью-то ниву засеяли, а свою слезой поливаем.
— На боярщину по пять ден ходим.
Болотников сидел за столом хмурый, свесив кудрявую голову на ладоци. На душе было смутно. Подумалось дерзко: «Вот он народ. Зажги словом — и откликнется».
А мужики все галдели, выбрасывая из себя наболевшее:
— Приказчик лютует без меры!
— В железа сажает, в вонючие ямы за место псов кидает…
К питухам подошла Степанида, стряхнула с лавки тщедушного Карпушку, грохнула пудовым кулачищем по столу:
— Тиша-а-а, черти!
Мужики разинули рты, присмирели, а Иванка громко на всю избу рассмеялся.
— Ловко же ты гостей утихомирила. Тебе, Степанида, в ватаге атаманом быть.
Бабе — лет под тридцать, глаза озорные, глубокие, с синевой. Обожгла статного чернявого парня любопытным взглядом и молвила:
— В атаманы сгожусь, а вот тебя в есаулы[52] бы взяла.
— Отчего такой почет, Степанида?
— Для бабьей утехи, сокол.
Мужики загоготали, поглядывая на ядреную мельничиху.
— Ступай, ступай, матушка, к печи. Подлей-ка мужичкам штец, — замахал руками на Степаниду мельник.
Степанида появилась на Панкратьевом холме года три назад. Привез её овдовевший Евстигней из стольного града. Приметил в торговых рядах на Варварке. Рослая пышногрудая девка шустро сновала меж рундуков и с озорными выкриками бойко продавала горячие, дымящиеся пироги с зеленым луком. Евстигнею она приглянулась. Закупил у неё сразу весь лоток и в кабак свел. Степанида пила и ела много, но не хмелела. Сказала, что пять лет была стрелецкой женкой, теперь же вдовая. Муж сгиб недавно, усмиряя взбунтовавшихся посадких тяглецов в Зарядье Китай-города. Евстигней подмигнул знакомому целовальнику[53] за буфетной стойкой. Тот понимающе мотнул бородой, налил из трех сулеек чашу вина и поднес девке. Степанида выпила и вскоре осоловела. Мельник тотчас сторговался с ямщиками, которые вывели девку во двор, затолкали в крытый зимний возок, накрепко связали по рукам и ногам и с разбойным гиканьем, миновав Сивцев Вражек, понеслись по Смоленской улице к Дорогомиловской заставе.
Мельник на сей раз не поскупился. Довольные, полупьяные ямщики подкатили к утру к самой мельнице.
Опомнилась Степанида только у Евстигнея в избе. Первые дни отчаянно бранилась, порывалась сбежать из глухомани в шумную, суетливую Москву. Евстигней запирал буйную бабу на пудовый замок и спал словно пес, укрывшись овчиной, целую неделю у дверей.
Как-то Степанида попросила вина. Обрадованный Евстигней притащил ендову с крепкой медовухой. Баба напилась с горя и пустила к себе мельника. С той поры так и смирилась…
Осушив косушку вина, Карпушка совсем опьянел, полез к мужикам целоваться. Роняя слезы в жидкую бороденку, невесело высказывал:
— Никудышная жизнь, братцы-ы-ы. Поп из деревеньки и тот сбежал. Николка у мя преставился с голодухи, а панихиду справить некому…
Карпушка потянулся за пазуху, достал мошну и горестно забормотал:
— Последний грош пропил, братцы. Хоть бы на дорожку еще посошок опрокинуть. Изболелась душа-то…
Поднялся из-за стола и, шатаясь, побрел к хозяину.
— Нацеди, кормилец, чарочку.
— Чарочка денежку стоит.
— Нету, кормилец, опустела мошна. Налей, батюшка. Николку помяну-у.
Евстигней Саввич достал пузатую железную ендову, обтер рушником, побултыхал перед своей бородой, смачно, дразня мужика, крякнул.
— Плати хлебушком. Пуд муки — и твоя ендова.
Карпушка съежился, слезно заморгал глазами, в отчаянии махнул рукой и приволок свой мешишко с мукой.
— П-римай, Саввич! Все едино пропадать, а чадо помяну.
Евстигней передал мужичонке ендову, а сам проворно сунул мешок под стойку. Карпушка обхватил обеими руками посудину, посеменил к столу, но тут споткнулся о чью-то ногу и обронил ендову на пол. Вино вытекло.
Мужичонка схватился за голову, уселся возле печи и горько по-бабьи заплакал.