Костю это забавляло, он был весел против обыкновения, а Павел задумчив, он не отвечал на ее шалости, не поддерживал затеваемой ею смутной и все же понятной, волнующей игры. Всерьез, например, нельзя обнять девушку, не зная наперед, что не получишь отпора. А так вот, в шутку, можно даже поцеловать в щеку, в уголок смеющегося глаза с колючими ресницами. При дневном свете Лена не рискнула бы виснуть у Павла на руке, не решилась бы сказать сквозь смех так, из озорства:
— А что?.. Ты хороший, Павлик! Отчего бы и не влюбиться в такого?! Как думаешь, Костя?
Вот и Костя — свидетель, что все это шутки. Отчего не пошутить, пока в мглистом небе плывут рассыпанным строем звезды, порошит снежок, пока мороз не сковал губ, а в молодом усталом теле бродит чуть-чуть пьяная кровь.
Но игра эта, наивная и прозрачная до полной видимости, заключалась также и в том — и в этом-то была ее таинственная прелесть, — что все позволенное сделать и сказать в шутку следовало принимать всерьез. И он не мог ввязываться в этот сговор, обманывать себя и ее.
Лена обижалась. У крыльца общежития она резко отняла руку, не пожелав попрощаться.
— Эх ты, нормировочная душа! — сказала Лена и показала язык.
А Костя, дождавшись, пока за нею хлопнет дверь, сказал с завистью:
— Счастливый все-таки ты человек, Павлуха!
Недалеко от универмага их обогнала на бешеной скорости «Победа». Не сбавляя хода, кренясь на правые скаты, влетела во двор знакомого особняка. И сразу вспыхнули окна, за кружевом штор запылал оранжевый абажур, летучими мышами тихо заметались тени.
Костя стряхнул ошметья снега, которыми засыпала промчавшаяся машина. Кивнул на окна.
— Видал, как икру заметали? Ни днем ни ночью покоя не знают — ревизия.
Косая тень оконного переплета, как и в прошлый раз, на ходу перечеркнула его лицо.
Павел потянул Костю вперед. Тот противился, продолжая машинально стряхивать снег. И наконец остановился как вкопанный.
— Слушай-ка! — сказал неожиданно Костя. — Вот я буду стопроцентный честный человек, буду вкалывать для светлого будущего и обходиться в лимит. А ловкачи тем временем будут гонять на личной машине по дачам и Гаграм, грязью и снегом обдавать. Не день, не два… Какой в этом смысл?
Павел рассердился.
— Что ты все смысла ищешь? Завидно — воруй и ты!
— Не о том, врешь! Я говорю, почему не прекратить это в общем масштабе? Что ж люди-то, безрукие, что ли? Ослепли они? В конце-то концов!
— А я тебе — справочное бюро? У честных людей настоящих дел по горло. Да и трудно небось корчевать эту нечисть! Васюков вон мне сказал, что жизнь, ее одной арифметикой не измеришь. И верно, по-моему.
— А кулака легче было ликвидировать? И за модным портным не стеснялись конных фининспекторов гонять! А теперь что — другая эпоха?
— Я и говорю: воруй, если завидуешь. А мне на них наплевать, — равнодушно сказал Павел. — Насчет дочки — да, могу посочувствовать. А насчет прочей шелухи ты меня не проймешь. У меня мозги болят о другом.
— Дон Кихот ты, честное слово! — заключил Меченый. — На новогодний бал готовь картонные доспехи, первую премию отхватишь! Ж-желаю! — Он удалился в темный переулок, горбясь, попыхивая чадящей цигаркой.
Поселок еще не спал. У белых, ярко освещенных колонн Дома культуры толпилась молодежь, с чрезмерными весельем и вызовом гикали парни, повизгивали девчонки. Уличный репродуктор исходил фокстротом, пошловатыми куплетами. Сладковатый тенор упрашивал какую-то Марину. Павел сплюнул.
Неожиданно джазовая трескотня оборвалась, сменили пластинку. И тотчас Павла захватила волнующая, сильная и грустная мелодия знакомого полонеза. Он не понимал, какая тайна заключена в музыке, почему так волновала и подчиняла она. Он просто отдался в ее власть, будто погрузился в тревожную глубину ночной, теплой реки, когда не видно берегов, когда текучая тьма зовет и страшит, страшит и зовет неумелого пловца. Ложись на волну, крой саженками антрацитовую, осыпанную звездами гладь.
Никакой реки не было, он шел вечерним поселком, погруженный в себя, переполненный музыкой, ожиданием какого-то неизведанного, но близкого чуда. А репродуктор все гремел вслед, волнуя и предостерегая.
Впереди, на синем снегу, маячили два силуэта. Высокий тонконогий парень, видно, провожал девушку. У фонарного столба они остановились. Парень качнулся к ней, потянулся руками, но девушка отступила — под фонарем искристо и холодно запылали ворсинки пыжиковой шапки.
Надя?
Павел был уже в десяти шагах.
Так и есть.
Надя поправляла ушанку, и даже в голубизне ночи видно было, как настороженно всматривалась она в подходящего Павла.
— Спасибо, Валера, спокойной ночи, — намеренно громко сказала Надя, поглаживая варежкой щеку. И вдруг шагнула ближе. — Ты? Павлушка?
Павел сделал вид, что не заметил Валерку, молча взял ее под руку и, не сбавляя шага, повел дальше. У знакомого палисадника придержал.
— Ну, а если бы я вздумал… дать ему по шее? — поинтересовался он насмешливо и угрюмо.
Надя успела оправиться от минутного смущения. Потрогала варежкой плечо Павла, сметая снежок.