— Этого? Не знаю, Лукьяныч... Не знаю... Вроде бы и наградить надо негодяя: неплохо сделал своё дело, ничего не скажешь! Молодец! Не только весь Новгород — даже и лису эту старую, Пимена-архиепископа, сумел зацепить[20]. А его, вертлявого, не так-то просто было ухватить... Это надо же — придумал! Не куда-нибудь — в самый иконостас заховал, пёс, письмо своё подмётное, в самом соборе Софийском! Да кому из всего клира, из всех начальников новгородских такое в голову могло прийти?! Проворонили, раззявы... Ну а раз проворонили — поделом вам! Не надо было рты разевать...
— Стало быть, наградить, государь? А чем?
— Погоди, Лукьяныч. Погоди... Не торопись. С этим успеется... А если по-другому посмотреть? А если так: зачем он нам с тобой теперь, Лукьяныч, этот Волынец? Ведь и проговориться может при случае, спьяну, ярыжка несчастный...
— Не проговорится, государь. Положись на меня.
— А я и так полагаюсь на тебя, Лукьяныч... Во всём полагаюсь. Велика моя вера в тебя! До поры... Пока и ты меня не предал, как другие все…
— Государь!
— Знаю. Знаю, Лукьяныч. Пошутил я... Предан ты, предан ты мне и душой, и телом своим. Куда ж тебе деваться, сироте? Не будет меня — в тот же час не будет и тебя! Ты первый под топор пойдёшь. И охотников голову тебе отхватить не мало найдётся, Лукьяныч! Собственноручно отхватить. И ты это знаешь, и я. И народ московский тоже знает, Лукьяныч... Знает! Так что жив ты, товарищ мой верный, пока я жив. И здоров ты, пока я здоров... И посему... А посему ещё одна просьба у меня к тебе...
— Да, государь?
— Когда дойдёшь до Твери, заверни в Отрочь монастырь... Испроси у Филиппа Колычева, у митрополита смещённого, благословения всему походу нашему. Скажи — я просил... Может, хоть там-то, в тишине и скудости, малость поумнел он, старец строптивый, поднявшийся на меня в безумном тщеславии своём... А буде не даст... А буде не даст — распорядись там с ним сам, как сочтёшь нужным... Помни: в случае чего и этот грех на мне. На мне, Лукьяныч, не на тебе...
И вновь пылающий, цепкий взор царя, привалившегося, будто в изнеможении, к высоким атласным подушкам, вонзился в глаза верного его сподвижника, ища в них признаки какого-либо колебания либо сомнения. Но напрасным было беспокойство его. Ничего не прочиталось на сей раз на неподвижном лице Григория Лукьяныча, и никакие тайные движения души не обнаружились на нём. Тот же тусклый, совиный взгляд из-под густых бровей, те же плотно сжатые, привыкшие к молчанию губы, та же крепко вросшая в плечи лохматая голова... Митрополит — так митрополит! Митрополит не земля, не держава московская. Митрополит, тем более бывший, — это всего лишь человек. А жалости к человеку, к жизни его преходящей, краткому сну подобной, Григорий Лукьяныч по должности своей никогда не знал, да и не обязан был знать.
— Будет исполнено, государь.
— Добро... Добро, отец параклезиарх... Что ж, с Богом! И храни тебя Христос, Филипп Колычев, митрополит московский. Молись, отче, теперь не только о нас — молись и о себе...
— Аминь.
— Аминь... А теперь скажи мне, начальник тайных дел моих царских: почему сразу не донёс, как узнал, что изменников моих упредили? И кто упредил?.. Ведь тебе известно, кто упредил? Так? Или нет, или я ошибаюсь скудным разумом моим?
— Известно, государь.
— Так что ж молчал?
— Проверить нужно было, государь... Самые ближние к тебе люди, судя по всему, замешаны в сём деле. Нужны улики, доказательства — такие, чтобы отпереться никто не мог. А их пока у меня нет...
— у тебя нет — у меня есть... Смотри, Лукьяныч, отяжелел ты! Неповоротлив стал. Мышей ловить перестаёшь. Так и службу потерять недолго... Ладно, хватит о делах. Пора к заутрене. Подай мне клобук. Вон он там лежит... Да, вот ещё что... Знаешь Тимоху, дворецкого князя Афанасия Вяземского?
— Знаю, государь.
— Распорядись, чтобы сей же час твои люди прирезали его, пса облезлого, и положили на соборной паперти... Хочу, чтоб Афоня посмотрел на него, пока будем выходить от заутрени... Чтоб и он, оружничий мой верный, поразмыслил тут без нас на досуге о душе своей бессмертной...
— Значит, и он с нами не идёт?
— Значит, и он, Лукьяныч... Значит, и он! Много их таких, Лукьяныч, кто никуда уже с нами отсюда не пойдёт... Ну? Что ж молчишь? Что ж не заступаешься за друга своего? За соперника в ласке моей и милостях моих? А, Лукьяныч?.. Проси. Проси, пока я добр. Пока ещё глас милосердия не Вовсе смолк в сердце моём...
— На всё твоя воля, государь... Но о его участии в сём деле у меня никаких сведений нет.