А в дворцовом подземелье, освещённом лишь слабенькой восковой свечечкой, рыдала, припав к киоту, седая старая старуха, бабка царя, сербиянка, проклиная тот день и час, когда занесла её судьба в эту чужую, страшную страну. Вновь в который раз Небо сжалилось над ней, и вновь смерть отступила от неё. Но кто же может поручиться, что завтра же эти дикие орды взбунтовавшихся рабов не вернутся назад и не выволокут её, старуху, из её убежища и не бросят с крыльца на копья или не растерзают, ещё живую, как сына её родного, на куски! И кто может поручиться, что завтра же её — больную, старую, мечтающую лишь о том, чтобы в тишине дожить свой век, — не заколют кинжалом где-нибудь в дворцовых переходах, или не отравят, как отравили они дочь её[28], Елену Глинскую, или не посадят на цепь здесь же, в этом подземелье, подыхать с голода, как поморили они князя Юрия и князя Андрея, братьев зятя её, великого князя всея Руси? О Боже, что за страшная страна, что за дикий, бесчеловечный народ! Поделом ему все муки его — и непроходимые снега, и непролазная грязь, и голод, и мор, и тяжкий смрад в его жилищах, и рабство, и убожество его, и татарская плеть над ним, и литовский меч! Поделом, ибо ничего иного он не заслужил... Проклятье этой стране! Проклятье этому народу! Пусть вечно жгут они, эти русские, друг друга огнём, и убивают друг друга, и подыхают в грязи, нищете и невежестве своём! Пусть претерпят они, и дети, и правнуки их все муки ада ещё здесь, на земле! И пусть не будет им успокоения даже там, за гробом... Господи, верю я в справедливость Твою! Нет, не может быть и там, в Царствии Твоём, места для них. Но для них оно!
И солнце ещё не село, и даже к вечерне ещё не звонили нигде, а на другой стороне реки, за Девичьим полем, в дотла спалённой пожаром Москве уже стояла тишина. Отходчив был народ московский! Пошумели, побуянили, отвели душу — что ж, пора и честь знать. Надо дальше жить. Бог с ней, с Анной Глинской, ведьмой хвостатой, Бог с ней, с царёвой роднёй... По домам, православные! По домам! Ну, а тем, у кого огонь всё отнял, у кого не осталось ни кола ни двора...
Этим тоже дорога известная, дорога торная — в кабак.
Глава IV
«ДОМОСТРОЙ»
Вот бы, наверное, подивились люди московские, только что бежавшие в ужасе от гнева того простоволосого, расхристанного попа, когда увидел бы кто его недолгое время спустя мирно вкушающим вечернюю трапезу среди своих домашних, во главе стола, в собственной, добротно срубленной избе, чудом уцелевшей от огня в глухом переулке, близ Зачатьевского монастыря, у самой Москвы-реки...
И этот чистенький, румяный, благостный старичок с голубыми глазами и душистой, расчёсанной надвое бородой — это и есть тот грозный пророк, что одним лишь мановением перста своего остановил утратившую всякий рассудок толпу?! Где торчащие дыбом седые патлы его? Где взгляд безумный? Где голос его хриплый, страшный, от одного звука которого повалилась на колени там, на царёвом дворе, взбунтовавшаяся московская чернь?
Тихо сидит себе старичок за столом, жуёт, черпает расписной ложкой из дымящейся чашки перед ним, щурится, улыбается, поглядывает из-под густых, уже тронутых сединой бровей на дебелую попадью свою, и красавицу невестку, и на сына-молодца, ссутулившего над столом могучие свои плечи, и на слуг своих добрых — на старую ключницу, на девушек сенных, на работников своих усердных, сидящих за тем же столом, но пониже хозяев, на дальнем конце его.
Тихо, неспешно журчит его покойная речь, и столь же тихо, не торопясь отвечают ему его домашние. Мерцает малая лампадка перед киотом, горит, потрескивает свеча на поставце, оплывая воском, неслышно скользят и ломаются тени по стенам от двух молчаливых помощниц поварихи, подающих к столу. Всё чинно, степенно, благородно... Он? Нет, не может быть, чтобы это и был он.
Но это был именно он, протопоп Благовещенского собора Сильвестр, спаситель царя и царёвой родни — человек, не убоявшийся мятежной толпы московской и один на один остановивший её, вооружась лишь верою своею кроткой во Христа и всеконечное милосердие его. А теперь опять установились на Москве покой и тишина, и кончились волнения, и опять он был у себя, в кругу ближних своих, вдали от шума жизни, от буйных человеческих страстей.
Любил поп дом свой, любил домочадцев своих! Любил он хозяйство своё обширное, и порядок в дому, и достаток в многочисленных амбарах и клетях на своём подворье, и скотину всякую, и работы и ремесло домашние, и чистоту в доме и на дворе, и сад свой цветущий, яблоневый, и лица вокруг себя приветливые, довольные жизнью, и песни девичьи, и смех безмятежный, и почёт от соседей своих, чтивших его за мудрость не только в делах Божественных, но и земных.