— Благослови; святой отец! — с поклоном обратился к нему царь, переступив порог низенькой кельи и разглядев в полутьме, в креслицах у подслеповатого окна, согбенную фигурку дряхлого старика с длинной белой бородой и в чёрном клобуке, надвинутом на глаза. Старик встрепенулся навстречу ему и попытался было приподняться с креслиц, но не сумел побороть немощь свою, и лишь перекрестил гостя дрожащею рукою, и уронил голову, и тихо заплакал, не в силах произнести ни слова, — то ли от радости сей великой и долгожданной, то ли от горького сокрушения по ушедшей своей жизни.
— Благослови, отче, на хождение моё многотрудное по святым местам! На подвиг мой ради чуда великого, свершившегося надо мной, недостойным...
— Не ходи, царь, — прошелестел ему в ответ увядшими губами своими старец. И вздрогнул царь, услышав слова его. — Не ходи, молю тебя. Оставайся на Москве...
— Не ходи? Почто не ходи, отче Максим?
— Не дело ты затеял, царь. Не до богомолья сейчас тебе... Благословение моё всегда с тобой, великий государь. И всегда я буду Бога молить за тебя, пока дышу... А хождение своё отложи. Не ко времени оно...
— Не гораздо говоришь, святой отец! Не смирение, а вновь мятеж слышу я в словах твоих... Разве может молитва смертного, а хотя бы и царя, быть не ко времени? И что может быть выше молитвы его, какая из забот земных?
— Может, царь. Слёзы и горе людское вокруг тебя — они выше молитвы твоей... Успокой совесть свою, государь. Устрой народ твой после похода того казанского. А потом и по святым местам пойдёшь...
— Ну, а коли не послушаю я тебя, святой отец? И поступлю по обету своему, данному на одре болезни моей? Что тогда?
— Тогда?.. Стар я, царь. И многое видит душа моя, чего по юности и бодрости своей не видишь ты... Чую я... Сердцем чую: быть новой беде, коли настоишь ты на намерении своём. И звёзды небесные, и дух учения нашего христианского, и разум человеческий — всё сейчас против тебя... Пощади себя, царь. Пощади семейство своё и наследника своего. Не ходи...
— Не стращай, отче! Мне уже бояться нечего. Смерти в глаза я уже глядел. И коли помиловал меня тогда Господь, так неужто лишь затем, чтобы тут же и отобрать ту милость Свою назад?.. Добро, святой отец. Добро... А скажи мне, отче Максим: ежели отпущу я тебя — домой пойдёшь? К султану турецкому, на гору Святую?
— Нет... Поздно мне уже, великий царь. Не дойду... Дозволь мне, убогому, тихо окончить свои дни здесь, подле тебя, у Святой Троицы. Бога моля за тебя и державу твою... Знать, такова воля Божия надо мной. И не мне, смиренному, спорить с ней...
— А мы ведь в первый раз так, отче, видимся с тобой, глаза в глаза! В первый, а может статься, и в последний раз... Чем благословишь меня, отче Максим, коли не доведётся больше свидеться нам с тобой здесь, в юдоли нашей земной? Что скажешь мне в напутствие своё?
— Богу молись, великий царь. Да продолжай дело своё... Дело, пока лишь начатое тобой... Во многих странах я, инок смиренный, бывал прежде, чем пришёл на Москву. И многое видели мои глаза. И скажу тебе, царь: нет в мире страны, равной державе твоей в благочестии и крепости веры своей истинно христианской. И нет в мире другой такой страны, где бы люди жили так скудно, и так тяжело, и в такой неволе, как здесь... Но, видно, смилостивился Господь над народом русским. Й послал ему тебя и мудрых советников твоих. И начали вы дело великое, доднесь небывалое! И пробудилась Русская земля, и шагнула навстречу общей своей судьбе с другими христианскими народами, и распахнули они ей свои объятья, и ждут они её... Так иди, царь! Иди дорогой, избранной тобой. И не сворачивай с неё...
А наутро царский поезд был уже опять в пути. Долго не уходили из глаз, блистая в вышине, золотые маковки Святой Троицы: обернёшься назад, а они всё торчат над кромкой леса, будто прощаясь, и глядя вслед, и не желая отпускать от себя своих гостей. И опять жарко светило в небесах полуденное солнце, и лениво помахивали хвостами своими кони, отгоняя назойливых слепней, и дремотно покачивались в покойных возках мягкие сиденья, наводя скуку и сон, и тихим, заунывным голосом напевала что-то старая мамка царская, баюкая младенца-наследника, а заодно и себя.