Пуще всего хотел навестить Димитрий город мой славный Углич, о котором я столько ему рассказывал. Мне, не скрою, было это желание очень приятно, хотел я явить ему город мой во всей красе, показать плоды управления моего отеческого. Но зная, как разбалтывается народ без хозяйского пригляду, послал я вперед несколько дьяков и детей боярских, чтобы исправили они всякие упущения, за время моего трехлетнего отсутствия непременно случившиеся. Чтобы выкрасили что требуется, ямы на улицах основных замостили, пристань для встречи торжественной приготовили и винокурни тайные извели, чтобы народ в трезвости пребывал.
Отправились мы из Москвы на Фоминой неделе, чтобы успеть по высокой воде вольготно по рекам нашим проплыть. А к исходу третьей недели мы на ладьях, богато убранных, уж подплывали к Угличу. Извещенный мною заранее, весь город высыпал нас встречать. Впереди, у самой пристани, стояли епископ угличский и игумены всех монастырей и все священники в ризах торжественных, за ними дети боярские и приказные, потом выборные земские с купцами, а уж за ними море люда простого, как всегда, наибольшую и искреннейшую радость изъявлявшего.
Как я уже говорил, Димитрий к таким встречам равнодушен был, но тут сгорал от нетерпения и приказал подать одежды самые торжественные, сказал, что хочет явиться жителям города моего во всем блеске, чтобы запомнился им этот день на всю жизнь. Даже распорядился наложить на себя панагию драгоценнейшую в полпуда весом как свидетельство благочестия его и ревности в вере православной. Вспоминается еще, что, когда застегивали на нем кафтан парчовый, постельничий князь Дмитрий Оболенский заметил, что узок кафтан становится, растет быстро царь-батюшка и надо будет по возвращении следующие из хранилища достать, а еще лучше — новые пошить. И я кивнул рассеянно, не задумываясь, по обыкновению своему, о таких мелочах.
Вот причалила ладья к пристани, и под крики приветственные ступили мы на сходни: посередине царь Димитрий, по бокам, его под руки, по обычаю давнему, поддерживая, я и Григорий Юрьевич Захарьин, за нами, чуть поодаль, князь Иван Оболенский и другие бояре, нас в пути сопровождавшие. Вдруг услышал я треск предательский под ногами, и в то же мгновение доска подгнившая подо мной преломилась и я стал заваливаться вбок, невольно Димитрия за собой увлекая. Григорий Захарьин сделал попытку царя удержать, но от движения резкого и неловкого сам вслед за нами со сходней в воду сверзился. Уже под водой настиг меня крик ужасный, из тысяч глоток вырвавшийся. Я при падении руку Димитрия выпустил и сколько ни метался под водой вновь ее поймать уже не смог. Оттолкнувшись ногами ото дна, взмыл я вверх, чтобы воздуху глотнуть и осмотреться. Головы детской нигде не приметил, но уже летели поверх меня в воду гребцы с ладьи и народ встречающий несся к берегу, на бегу кафтаны скидывая. Я судорожно вздохнул и нырнул вниз, лишь под водой осознав, что это не сам я нырнул, а течение меня повлекло. Меня вытащили, хоть и брыкался я отчаянно, и назад рвался, если не племянника моего любимого спасти, так хоть утонуть. Извлекли и Григория Захарьина, он по дородности своей камнем на дно пошел. А вот Димитрия долго искали, по крайней мере, мне то время вечностью показалось. Его, как и меня, течение уволокло, украшения тяжелые не позволили ему всплыть, а скинуть он их не смог, тесным кафтаном спеленатый. Кабы не это, он бы выплыл, конечно, он ведь ловкий и сильный мальчик был, не то что Яузу, но и Москву-реку у меня на глазах переплывал.
Наконец, раздались крики саженях в ста ниже по течению, и несколько мужиков вынесли из воды бездыханное тело царя. Я, шатаясь и спотыкаясь на каждом шагу, побежал туда. Все расступились передо мной, и я упал на колени перед Димитрием, уже посиневшим. Но я все надеялся на чудо, мял его тело и пытался вдохнуть воздух в безжизненный рот, потом вдруг подумал, что никак ему не вздохнуть в тесном кафтане, и стал рвать пуговицы, которые все не подавались, тогда я выхватил свой кинжал, чтобы спороть их, и тут припадок накрыл меня. Рассказывали, что поранился я кинжалом, не сильно, но многокровно, так что залил кровью своей открытые лицо и горло Димитрия, тем усугубив ужас картины. Но я этого ничего не помню. Остался лишь шрам на руке, да боль в пальцах, кинжал сжимавших, говорят, их только на второй день разомкнуть сумели.
В Москву доставили два тела: юного царя, на подъеме жизни погибшего, и меня, лишь редким легким дыханием от трупа отличающегося. Тогда все были уверены, что не дни, часы мои сочтены. А некоторые уже записали меня в покойники, что и в летописи попало, я это потом сам видел и где видел — там вытер, а где не увидел — значит, так тому и быть. Говорят, человеку, ошибочно умершим объявленному, долгие годы жизни суждены, как видим, правильная эта примета.