Государь снова стал шагать из угла в угол. Вошел боярин Товарков с кузнецами, во главе которых был седой уж старик, кузнец Ермила, с детства знакомый Ивану Васильевичу.
— Здорово, старинушка! — обратился государь к Ермиле.
— Здорово, государь-батюшка, кормилец наш, здорово! — ответил Ермила. — Пошто тобе, батюшка, мы так спешно понадобились?
— Дело неотложное, Ермила, и тайное, — ответил Иван Васильевич. — Изготовь-ка мне к утру в двух тех железных клетках для грозной казни такое хитрое устройство, дабы человек сразу задохнулся и смерть принял бы в бесчувствии. Злодеев казнить надобно, — промолвил тихо государь, — токмо о пределе мук человеческих помнить Бог велит…
— Добре, батюшка-кормилец наш. Право ты мыслишь. Исполним все по приказу твоему…
— Ну, а ты-то как живешь, Ермила? Как и о чем народ-то наш баит? — неожиданно спросил государь.
— Я-то живу, государь-батюшка, добре. Жалиться мне не на что, а народ? — Ермила усмехнулся: — Бог леса не сравнял, так и народ: кто плохо живет, кто хорошо, а все тобе служат…
Иван Васильевич встал из-за стола, подошел к старику, похлопал его по плечу и сказал:
— Умный ты человек! Из твоих присказок да пословиц, как из песни, слова не выкинешь. А все же скажи, народ-то что баит?
— Кто как ни живет, государь, — ответил Ермила, — а татар больше нет. Вздохнул народ, радуется…
Старик замолк, раздумывая, потом посмотрел государю в глаза и проговорил:
— Верит народ, что топерь полегче жить будет…
— Ну, иди, Бог тобе в помощь, — сказал государь. — Попекись о наших злодеях… Помни: ежели Бог захочет, то и без нас их накажет, и грозней нашего…
Ермила и его подручные низко поклонились государю и вышли, а Иван Васильевич провожал их взглядом до самых дверей, потом некоторое время в раздумье ходил по своему покою. Прощаясь с боярином Товарковым, он доверительно сказал:
— Слышал, о чем яз с кузнецами баил? Ну, так ты прими меры.
— Исполню, государь…
Софья Фоминична встретила государя вся в слезах, осунувшаяся и постаревшая.
— Как дети? — спросил Иван Васильевич, подавая ей руку, которую она особенно крепко поцеловала. — Не плачь, не плачь! Верю яз, все они поправятся. Яз тоже в юности крепко болел, боялись, помру. Сам митрополит Иона заздравный молебен служил с зелеными свечами, которые из Иерусалима от гроба Господня присланы были болящему деду моему. Давай детям побольше питья всякого — меду, квасу: помню, меня сие вельми облегчало, да мокрый ручник клади им на головы.
Софья Фоминична радовалась приходу мужа, который жил с ней в большом «брежении» со дня смерти Ивана Ивановича. Она повела его смотреть детей, лежавших по разным повалушам. Заглянув ко всем, Иван Васильевич собрался уходить к себе для приема послов Ганса, короля датского. Государыня, взяв мужа под руку, прижалась к его плечу и, жалобно всхлипнув, проговорила:
— Приходи к нам… Не сердись… Яс вельми несцасна. Слыхаль, дочек сватают… Боюсь, Иване. Отдавать в другие земли, никогда больсе их не видеть… Вот, как и яз из Рома уехаль…
Она разрыдалась.
Иван Васильевич грустно слушал эти отрывочные речи.
— Двадцать одно лето, Софьюшка, — сказал он, — прожили мы с тобой, и десять детей нажили. Все же, сама знаешь, остался яз, как и ты, един, яко перст…
— Иване, прости князя Василья верейского и племянницу мою Марью Андревну. Пусть в Москву возвратятся. Тоскуют они, — неожиданно взмолилась Софья Фоминична.
Иван Васильевич задумался, но, вспомнив железную клетку, с усмешкой ответил:
— Добре, наряжу яз посольника со своей грамотой к Василью. Пусть возвращается, коль сердцу твоему от того легче будет.
Софья Фоминична обняла мужа. Он ласково погладил ее по густым, еще черным волосам, и все же ушел на свою половину принимать датских послов.
Сегодня, тридцать первого января тысяча четыреста девяносто третьего года, с самого утра государь снова волнуется, как волновался, будучи еще соправителем отца, когда впервые приказал грозно казнить на льду Москвы-реки заговорщиков Луку Клементьева, Парфена Бреина и других, и кто хорошо знает государя, заметит сразу, что дрожат у него слегка руки…
Морозно. Ночью за Боровицкими воротами трескались деревья, будто там из ручных пищалей стреляли. Красно-багровое солнце выкатилось поздно, тускло глядя из густого тумана. Снег звонко хрустит. У лошадей ноздри, грива, хвост и бока, а у мужиков — брови, усы и бороды сплошь заиндевели. В церквах как-то по-особому заунывно звонят колокола…
Иван Васильевич стоит с внуком Димитрием на гульбищах, у самой высокой башенки-смотрильни. Отсюда видать, как мечется народ по улицам и бежит к набережной Москвы-реки, где уже дымят, разгораются два огромных костра, оцепленные стражей из земских ярыжек…
Проскакали отряды русских и татарских конников для охраны порядка и спокойствия.
— Дедушка, гляди, — схватив за рукав Ивана Васильевича, говорит одиннадцатилетний Митя. — Гляди, какой дым с огнем к небу подымается. Пожар там?