— Всё в порядке, ваше величество, — отвечает отец Панкраций. — Поклон вашему величеству передавал, просил сказать, чтобы вы за него не беспокоились и больше о себе, родимом, думали. Чтобы попусту на него не отвлекались. Говорит, готов вашему величеству всё до последней нитки отписать, лишь бы войны не было. Вы уж, говорит, позаботьтесь там, а я тут как-нибудь сам все временные трудности преодолею, всех внутренних врагов устраню.
— Ага, — кивает отчим Кондраций. — Ещё за нашу Святую инквизицию сильно вас благодарит — очень, говорит, она в жизни подсобляет. В общем, любит, целует, обнимает — крепко, но без панибратства.
Король закивал растроганно, инквизитора по плечу похлопал, слезу набежавшую обратно в нос себе втянул.
— Он хороший всё-таки, — говорит, — хороший, этот народ мой. Отличный, можно сказать, народишко. Легкомысленный немного — это есть, этого не отнимешь, но преданный по-настоящему. Щедрый, опять же, понимающий, празднолюбивый. Во какой народ!
И поводил прямо перед носом отца Панкрация своим напряжённым кулаком — продемонстрировал, надо полагать, ему сплочённость и преданность своего народа. Панкраций кивнул, носом в тот кулак ткнулся.
— Как думаете, отцы так называемые, — интересуется Фомиан, — положиться на него можно… если что?
— Если что… — отчим Кондраций ещё серьёзнее сделался. — Если что, ваше величество, не только положиться, — если что, думаю, всё можно. Ему всё нипочём. Если, конечно, что.
Король удовлетворённо закивал, желваками в волнении дёрнул.
— Вы, — говорит, — передайте ему от меня… Скажите, мол, жив, здоров. Скажите, помню его, ни на минуту не забываю. Скажите, каждого из него поимённо помню… Впрочем, — что-то засомневался король, засовестился, — нет, не надо. Не надо ничего передавать, не стоит. Ступайте.
Вытолкнул Фомиан подданных своих за двери; посмаргивал растроганно влажными веками, а потом тяжело, но с удовлетворением вздохнул — будто камень с души скатил. С делами да с народом, стало быть, разобрались, теперь можно и невесте визит нанести — порадовать собой девицу.
18. Во всей красе ярмарка
Вот и прибыли Иван и Горшеня вместе с паромными своими попутчиками на ярмарку! Осмотрелись — и глазам не поверили. А когда поверили и ещё пригляделись, то и вовсе те глаза зажмурили. Охватило путешественников наших щемящее чувство — смесь разочарования и нешуточной тревоги. Ожидали веселья, а тут — хуже похмелья! Ожидали радуг и каруселей, а тут — мухи да вязкий кисель!
— Что за пропасть! — дивится Горшеня. — Сколько бывал на ярмарках, а такой тяжкой сумятицы не припомню! В понедельник в сельпо и то веселее…
Стоят Иван и Горшеня посреди того тихого праздника и по его тухлой невесёлости взглядами скользят. Где потехи да забавы? Где бесшабашность голодранская? А нетути! Сплошной рутинный товарооборот на натурально-хозяйственной основе. Ходит по торжищу озабоченный люд, шило на мыло меняет, плюётся во все стороны да карманы наружу выворачивает. Ни тебе горок американских, ни балагана с петрушками, ни прочего захватывающего дух антуражу. Да ещё беда — колокольного звону не слышно, и это хуже всего на нервы действует, просто вывертывает душу.
Горшеня мальца давешнего споймал, спрашивает у него по секрету от папашки:
— А чего это, паренёк, у вас так тихо? Куды ваши колокола попрятались?
— Тс! — говорит малец почти по-взрослому и ещё более по-взрослому молчит, не отвечает.
— Да, — вздыхает Горшеня, ухмыляясь такому обороту, — богат рынок — ничего, кроме крынок. Ни тебе лубка, ни вертепа — одна, так сказать, тискотека.
Побродили друзья ещё немного, поглазели на игровые автоматы да на кислые физиономии — что лимон пожевали. У Ивана прямо хворь по мышцам пошла от всего этого праздника. Хотел уже было Горшеню за заплату дёрнуть: дескать, пошли отсюда, пора — да тут как раз народ зашевелился, носами зафлюгерил; ни дать ни взять, событие какое-никакое наметилось на другом конце лагеря. Остановились Иван да Горшеня, вгляделись в человечий поток да снова так и замерли.
Видят: ведут стрельцы-молодцы девицу, вдесятером одну погоняют на лобное место. Та девица на вид молодица, собою пригожа — на преступницу не похожа. Никаких злодейских примет в её внешности не проскальзывает, наоборот — измождена она сильно, лицом бледна, коса распущена, грубая холстинная рубаха до пят помята и надорвана, а ноги вовсе босые. Озирается девица по сторонам, будто защиты ищет, а взгляд её — что небо осеннее: тревоги полон и отчаяньем почат.
Иван этот взгляд поймал и в самую душу свою с лёту принял. Будто кипятком его снаружи окатило, будто самогоном изнутри обожгло! Брякнуло что-то в груди, засвербило, и некая невидимая почка завязалась в районе сердца.
Переглянулись Иван с Горшеней — и без разговора друг друга поняли. Иван с ходу рукава засучивать стал, уже и зуб стальной у него во рту сверкнул.
— Постой, парень, — говорит Горшеня. — Ты суетню-то не наводи, тут надо выждать. Давай-ка мы за ними пойдём да на месте посмотрим, что к чему.