Под впечатлением разговоров с Соркиным в редакции журнала «Старый еврей» А. Кауфман рассказывает: «Какие-то встретившиеся ему на пути промышленной деятельности непреодолимые для еврея преграды вынудили его изменить вере отцов, но он остался евреем до мозга костей», очень страдал, когда крестилась, влюбившись в христианина, дочь, «но самым большим несчастием для себя, омрачившим его жизнь и сведшим его преждевременно в могилу, Соркин считал тяжелое положение его бывших единоверцев, возводившиеся на них наветы и обрушивавшиеся на них ограничения и гонения». Чтобы сломать эту тенденцию, он занялся просветительством: в 1882 году перевел и издал за свой счет книгу Исаака-Бер Левинзона[445]
«Дамоклов меч» («Эфес Дмамим») и разослал ее губернаторам, представителям духовенства, то есть власть имущим, многие из которых, по его словам, отреагировали с благодарностью и пониманием. Вдохновленный успехом, Соркин в 1886 году выпустил собрание анкет выдающихся европейских деятелей на еврейскую тему и вновь рассылал их по разным адресам. Как замечает мемуарист, «вместе с брошюрами разошлись у Соркина его капиталы, но энергия его не оскудевала» [КАУФМАН А.Е.]. Эта неуемная правозащитная и просветительская энергия и заставила Соркина в 1881 году обратиться к Тургеневу. Не удовлетворившись «уклончивым ответом», Соркин адресуется письменно к Л. Толстому (ответа не последовало) и лично – к М. Салтыкову-Щедрину. Кауфман воспроизводит рассказ Соркина:Я объяснил цель своего визита, нарисовав картину ужасного положения угнетаемых евреев. Щедрин окинул меня своими большими глазами, так что я невольно подался назад. «Какое вы имеете право обращаться ко мне? – крикнул он своим резким голосом. – Ступайте к Каткову, который с вашим Поляковым в большой дружбе: Поляков даже подарил ему дом под лицей». – «Но какое дело евреям до Полякова?
И неужели только за подношения и по дружбе надо негодовать по поводу несправедливой травли?» – возразил я. Но Салтыков еще пуще раскричался и схватился за спинку кресла; я машинально сделал то же, но скоро пришел в себя и ушел.
Думал, что ушел ни с чем. Однако именно Щедрин отреагировал публично и поставил на страницах «Отечественных записок» этот проклятый вопрос, перед которым, по его словам, сама история человечества «останавливается в бессилии и недоумении», ибо она «никогда не начертывала на своих страницах вопроса более тяжелого, более чуждого человечности, более мучительного, нежели вопрос еврейский». Причину трагической неразрешимости Щедрин видит в «предании» – то есть в религии[446]
. Не углубляясь в эту тему, заметим, что в это время на немецкой почве уже вызревает убеждение, что еврейский вопрос – не религиозный, а расовый, то есть зарождается современный антисемитизм.В сущности, именно против антисемитизма и восставал Соркин в письмах к Тургеневу, которые представляют собой интереснейший документ эпохи[447]
. К писателю обратился очень умный, образованный человек, проницательный аналитик российских общественно-политических реалий, страстный защитник прав своего народа, до глубины души оскорбленный «худо скрываемым иезуитским злорадством <…> большинства нашей периодической печати, не перестававшей бросать грязью в несчастных жертв дневного грабежа и насилия! Трудно поверить даже, до какой степени бесстыдства доходят иные органы печати, как, например, “Новое время”, “Минута” и другие! Такого бессердечия, такого издевательства над страшным народным бедствием, такой гнусности едва ли можно найти даже среди самых варварских диких народов. Отрадное исключение среди этих журналистов-дикарей составляют только: “Порядок”, “Голос”, “Страна”»[448].В первом письме содержится признание в любви и признание заслуг: «Россия Вас любит, Иван Сергеевич, и глубоко уважает. Целые два поколения воспитывались на Ваших превосходных произведениях, и нет почти ни одного грамотного человека в России, которому не было бы известно Ваше знаменитое имя». Соркин убежден, что тургеневское слово «будет иметь отрезвляющее значение для многих фарисеев и мрачных фанатиков из так называемой нашей интеллигенции». Но кроме того, высказывает он и недоумение, обиду: «Неужели, высокоуважаемый Иван Сергеевич, в жизни трех миллионов русских евреев не найдете ни одной хорошей черты, кроме тех, которые сослужили Вам канвой к воспроизведению художественного, но глубоко оскорбительного для евреев рассказа “Жид”??»
Письмо завершается призывом, если не мольбой:
«Вас по справедливости называют “лучшим из русских людей” – и поэтому было бы грешно лучшему русскому человеку не возвысить хотя один раз своего голоса в пользу униженных и оскорбленных евреев, и – во имя права и справедливости!»
В конце – знаменательная приписка:
«Считаю нужным оговориться, что, будучи по вере христианином, я никем из евреев не уполномочен просить Вас о чем бы то ни было. Мысль эта принадлежит одному мне».
Одинокий голос был услышан, Тургенев пригласил автора послания к себе. Содержание состоявшегося разговора частично реконструируется по второму письму Соркина – от 29 мая 1881 года, гораздо более объемному, чем предыдущее.
Оно преисполнено горечи, вызванной тем, что оговоренные меры, в частности объявление подписки в помощь пострадавшим от погромов и визит еврейской депутации к Александру III, не только не дали результата, но и продемонстрировали неспособность самих евреев отстаивать свои права. Из газетных сообщений Соркин сделал вывод, что допущенная к монарху депутация ограничилась «одной кисло-сладкой, ничего не значащей фразою, умалчивая о настоящем истинном положении дел, требующих не одних только временных мер к прекращению беспорядков, а немедленного, безотлагательного и полного уравнения прав евреев с остальным населением Империи; тогда никаких мер не потребовалось бы. Тогда русский народ и сам понял бы, что евреи такие же люди, как и другие, и что их нельзя трактовать как животных. Вот чего еврейская депутация должна была просить у Престола. Точно так нужно было прежде всего исходатайствовать, согласно Вашему совету, Высочайшее разрешение на открытие подписки».
Не дождался Сорокин и печатного выступления Тургенева: «Глубоко разочарованный в надеждах, возложенных евреями на своих неумелых представителей, я <…> с лихорадочным нетерпением стал следить и искать в газетах и журналах: не появится ли наконец обещанная Ваша статья как единственный в данном случае якорь спасения среди бури и страшных невзгод, как луч света в царстве тьмы, окружающей нас со всех сторон. Увы! Вашей статьи нет и нет!».
Предполагая в адресате недовольство своей настойчивостью, Соркин тем не менее продолжает не как проситель, а как
Вы пользуетесь громкою славою, общим уважением во всех слоях общества как в России, так и на Западе. Вы всем этим пользуетесь, конечно, совершенно заслуженно, в чем согласны даже самые ярые славянофилы. Но именно эта заслуженная слава, эти приятные и исключительные права Ваши на славу – налагают на Вас и исключительные обязанности. Вы не можете сказать, подобно тому, как года два тому назад заявила редакция либеральных «Отеч<ественных> Записок»: «какое нам дело до евреев, они нам совершенно чужды»… Нет! Вы этого не скажете, во 1-х, потому, что, защищая евреев, Вы защищаете дело простой справедливости, – ведь ничего нет справедливее, как стать на стороне обиженных, и, заметьте,
Я готов признать, что в национальном характере евреев есть некоторые несимпатичные черты; но нельзя не сознаться, что эти черты вполне естественны и понятны для лиц, умеющих трезво и критически относиться к жизненным явлениям <…> Какое право имеет русское общество требовать особой непогрешимости от еврея, над которым всякий считает за долг глумиться, – которого всякий безнаказанно оскорбляет на каждом шагу: в школе, на суде, в храме науки и искусства, на подмостках театра, в произведениях писателей, в периодической прессе, словом: везде, всюду и всегда при каждом удобном и неудобном случае? Откуда же, спрашивается, набраться им, русским евреям, духа, стойкости характера, храбрости и вообще благородных качеств? Где им учиться всему этому и у кого позаимствовать высокие правила чести? Не у русских ли? Не у разных ли журналистов, представителей прессы, вроде Пихно, Сувориных, Баталиных и им подобных? Не у некоторых ли профессоров-сыщиков (Ваcильев, Коялович, О. Миллер), науськивающих на евреев в самую тревожную минуту общей смуты и сильного напряжения общественного внимания, указывающих на них пальцем как на главных виновников крамолы? Не у «Великого» ли учителя «всечеловека», который, проповедуя постоянно евангельские истины о «всепрощении» и «христианской любви», то и дело называет в своих произведениях целый народ «жидами» и, подобно мрачным средневековым фанатикам, не перестает их громить всеми карами небесными и земными? Не у некоторых ли педагогов мужеских и женских училищ и гимназий, имеющих похвальные привычки в классах, во время уроков, самым грубейшим образом издеваться над «жидами» и «жидовками», на потеху и назидание юным питомцам и питомицам? Наконец, не у офицера ли главного штаба, захлебывающегося от хохота при виде разбегающихся под ударами нагаек евреев и евреек, плачущих над трупом своего варварски замученного родственника? Неужели евреям следует у них учиться правилам чести и порядочности? Да избави их, великий Боже, от такого посрамления!..
Завершается эта страстная тирада, продиктованная «чувством глубокой сердечной боли, чувством величайшего горя и отчаяния», повторением призыва, прозвучавшего в первом письме:
«Право, грешно будет
Трудно отвечать на такое письмо отказом. При самом трезвом понимании ситуации и своих возможностей трудно что бы то ни было противопоставить этому гордому и отчаянному провозглашению человеческого и национального достоинства… [РЕБЕЛЬ Г. (IV). С. 34–40], см. также [ДУДАКОВ (I)].