была Рашель Мироновна Фельдштейн (Хин), оставившая о нем замечательные воспоминания, по непонятным причинам не переиздававшиеся с 1901 года. Это очень выразительный портрет с натуры и чрезвычайно интересная информация об отношениях писателя с парижской колонией русских эмигрантов, которых, при всем их разнообразии, объединяла «одна общая роковая черта» – «ужасающая, почти фантастическая, бедность». Ощущая себя совершенно потерянными «в этом огромном чужом Париже», все «алчущие и жаждущие устремлялись <…> за одобрением и поддержкой неизменно в одно место; в rue de Douai, 50, где жил Иван Сергеевич Тургенев <…> К Тургеневу мог явиться всякий. Он ни у кого не спрашивал рекомендательных писем, ни от кого не требовал дипломов на право существования, и, если бы его не охраняла строгая дисциплина дома Viardot, у него вряд ли были бы определенные часы для собственных занятий» [ХИН. С. 3–4].
К самой Рашели Мироновне во времена ее парижского студенчества Тургенев относился с отеческой заботливостью, что впоследствии и побудило ее написать ему в Спасское исповедальное письмо. Свою доверительность она объясняет не только добротой адресата, но и его мировоззренческой широтой:
«…из всех русских, с кот<орыми> мне приходилось сталкиваться, я встретила лишь немногих, кот<орые> не на словах только, а на деле не питают никаких предубеждений против нашего несчастного, избиваемого и со всех сторон оплевываемого народа – Вы один из этих немногих; в Вас также я не заметила и тени тех прозелит<ских> наклонностей, которые составляют отличительную черту нашего православного интеллигентного общества; к тому же мне запал в голову Ваш разговор о религии с теми двумя господами, кот<орых> я у Вас видела – и вот причина моей откровенности. А тяжелое время переживаем мы, евреи; для нас, видно, средние века еще не рано кончатся» [ПИСЬМА. С. 208]. Для автора письма в сложившейся ситуации встал вопрос выживания по возвращении в Петербург: «Я надеялась, что мне удастся получить место учительницы при гимназии или хоть в частном пансионе. Но теперь об этом и думать нечего – одного того, что я еврейка, достаточно, чтобы получить везде отказ» [ПИСЬМА. С. 208].
Вновь, как и в случае Соркина[572]
, перед нами возникает трагическая фигура человека, прошедшего через «обращение в пушкинскую веру» [СЛЕЗ. С. 171] и обреченного оставаться между двух огней.Второе письмо Р. Фельдштейн отправлено 7 августа 1881 года уже из Москвы, куда она только что возвратилась. Поскольку корреспонденция к ней шла кружным путем, все время до получения ответа она, по собственному признанию, «бранила себя за то, что так некстати надумала “распространяться”» в предыдущем письме. И вновь – не лишенное горечи объяснение: «…Вам, Иван Сергеевич, так хорошо знающему человеческую душу, должно быть понятно, что бывают такие моменты, когда, помимо воли, сорвется вдруг с языка что-ниб<удь> такое, за что, опомнившись, со злостью сам бы себя за ухо выдрал; именно такой момент переживала я, когда колотили наше, как Вы выражаетесь, “племя” (даже и народом-то Вы не благоволите нас считать11
). Я, однако, надеюсь, многоуважаемый Иван Сергеевич, что Вы великодушно забыли все содержание моего последнего глупого письма» [ПИСЬМА. С. 209].Тургенев откликается лаконичным выражением готовности встретиться в Москве по пути в Париж, по-видимому, откладывая обсуждение болезненных тем до личного свидания. Об этой встрече, тоже не вдаваясь в подробности, Хин вспоминает: «Иван Сергеевич обрадовал меня своим цветущим видом. Он был чрезвычайно весел, разговорчив. Строил разные планы, собирался писать новый роман, уговаривал меня скорей возвращаться в Париж… Никому из нас в голову не приходило, что мы видимся в последний раз» (см.: [ТУР-ПССиП. Т. 13. Кн. 1. С. 463]) [РЕБЕЛЬ Г. (IV). С. 42–44].