Солнце черной сковородкой/
Ты уходишь, как горбун,
Под молчание трибун.
Левый крайний...
Не сбываются мечты,
С ног срезаются мячи.
И под краном
Ты повинный чубчик мочишь,
Ты горюешь и
бормочешь:
«А ударчик — самый сок,
Прямо в верхний уголок!»
БАЛЛАДА ТОЧКИ
«Баллада? О точке?! О смертной пилюле?!»
Балда!
бы забыли о пушкинской пуле!
Что ветры свистали, как в дыры кларнетов,
В пробитые головы лучших поэтов.
Стрелою пронзив самодурство и свинство,
К потомкам неслась траектория свиста!
И не было ючки. А было — начало.
Мы в землю уходим, как в двери вокзала.
И точка тоннеля, как дуло, черна...
В бессмертье она?
Иль в безвестность она?..
Нет смерти. Нет точки. Есть путь пулевой —
Вторая проекция той же прямой.
В природе по смете отсутствует точка.
Мы будем бессмертны.
И это — точно!
МОНОЛОГ МЕРЛИН МОНРО
Я Мерлин, Мерлин.
Я героиня
Самоубийства и героина,
кому горят мои георгины?
кем телефоны заговорили?
то в костюмерной скрипит лосиной?
Невыносимо,
невыносимо, что не влюбиться,
невыносимо без рощ осиновых,
невыносимо самоубийство,
но жить гораздо
невыносимей!
Продажи Рожи. Шеф ржет, как мерин.
(Я помню Мерлин.
Ее глядели автомобили.,
На стометровом киноэкране
в библейском небе,
меж звезд обильных,
над степью с крохотными рекламами
дышала Мерлин,
ее любили...)
Изнемогают, хотят машины.
Невыносимо,
невыносимо
лицом в сиденьях, пропахших псиной!
Невыносимо,
когда насильно,
а добровольно — невыносимей!
Невыносимо прожить, не думая,
невыносимее — углубиться.
Где наша вера? Нас будто сдунули,
существованье — самоубийство,
самоубийство — бороться с дрянью,
самоубийство — мириться с ними,
невыносимо, когда бездарен,
когда талантлив — невыносимей,
мы убиваем себя карьерой,
деньгами, девками загорелыми,
ведь нам, актерам,
жить не с потомками,
а режиссеры — одни подонки,
мы наших милых в объятьях душим,
но отпечатываются подушки
на юных лицах, как след от шины,
невыносимо,
ах, мамы, мамы, зачем рождают?
Ведь знала мама — меня раздавят,
о кинозвездное оледененье,
нам невозможно уединенье,
в метро,
в троллейбусе,
в магазине.
«Приветик, вот вы!» — глядят разини,
невыносимо, когда раздеты
во всех афишах, во всех газетах,
забыв,
что сердце есть посередке,
в тебя завертывают селедки,
лицо измято,
глаза разорваны
(как страшно вспомнить
во «Франс-Обзёрвере»
свой снимок с мордой
самоуверенной
на обороте у мертвой Мерлин!).
Орет продюсер, пирог уписывая:
«Вы просто дуся,
ваш лоб — как бисерный!»
А вам известно, чем пахнет бисер?!
Самоубийством!
Самоубийцы — мотоциклисты,
самоубийцы спешат упиться,
от вспышек блицев бледны министры —
самоубийцы,
самоубийцы,
идет всемирная Хиросима,
невыносимо,
невыносимо все ждать,
чтоб грянуло,
а главное
необъяснимо невыносимо,
ну, просто руки разят бензином!
Невыносимо
горят на синем
твои прощальные апельсины...
Я баба слабая. Я разве слажу?
Уж лучше — сразу!
СОЛОВЕЙ-ЗИМОВЩИК
Свищет всенощною сонатой
между кухонь, бензина, шей
сантехнический озонатор,
переделкинский соловей!
Ах, пичуга микроскопический,
бьет, бичует, все гнет свое,
не лирически —
гигиенически,
чтоб вы выжили, дурачье.
Отключи зежиганье, собственник.
Стекла пыльные опусти.
Побледней от внезапной совести,
кислорода и красоты.
Что поет он? Как лошадь пасется,
и к земле из тела ея
августейшая шея льется —
тайной жизни земной струя.
Ну, а шея другой — лимонна,
мордой воткнутая в луга,
как плачевного граммофона
изгибающаяся труба
Ты на зиму в края лазоревы
улетишь, да не тот овес.
Этим лугом сердце разорвано,
лишь на родине ты поешь.
Показав в радиольной лапке
музыкальные коготки,
на тебя от восторга слабнут
переделкинские коты.
Кто же тронул тебя берданкой?
Тебе Африки не видать.
Замотаешься в шарфик пернатый,
попытаешь перезимовать.
Ах, зимой застынут фарфором
шесть кистей рябины в снегу,
точно чашечки перевернутые,
темно-огненные внизу... "
Как же выжил ты, мой зимовщик,
песни мерзнущий крепостной?
Вновь по стеклам хлестнул, как мойщик,
голос, тронутый хрипотцой!
Бездыханные перерывы
между приступами любви.
Невозможные переливы,
убиенные соловьи.
ОТЦУ
Отец, мы видимся все реже-реже,
в годок — разок.
А Каспий усыхает в побережье
и скоро станет —
как сухой морской конек.
Ты дал мне жизнь.
Теперь спасаешь Каспий,
как я бы заболел когда-нибудь.
Всплывают рыбы
с глазками как капсюль.
— 6ч?8 —
Единственно возможное
лекарство —
в них воды
Севера
вдохнуть!
И все мои конфликтовые
смуты —
«конфликт на час»
пред этой, папа, тихою
минутой,
которой ты измучился сейчас.
Поможешь маме вытирать тарелки.»
Сам думаешь: а) море на мели,
б) повернувшись, северные реки
изменят вдруг вращение
Земли?
в) как бы древних льдов не растопили...
Тогда вопрос:
не «сколько
ангелов на
конце иголки?», но—
«сколько человечества уместится
на шпиле
Эмпайр Билдинг
и Останкино?»
ОДА ДУБУ
Свитезианские восходы.
Поблескивает изреченье:
«Двойник-дуб. Памятник природы
республиканского значенья».
Сюда вбегал Мицкевич сланною.
Она робела.
Над ними осыпался памятник,
как роспись лиственно и пламенно,—
куда Сикстинская капелла!
Он умолял: «Скорее спрячемся,
где дождь случайней и ночнее,
и я плечам твоим напрягшимся
придам всемирное значенье!»
Прилип к плечам сырым и плачущим
дубовый лист виолончельный.
Великие памятники Природы!
Априори:
Екатерининские березы,
бракорегистрирующие рощи,
облморе,