Я свернул с присыпанного горячим песком булыжника и ступил на повитую повиликой, шмыгающую мелкими камешками тропинку. Мне хотелось спрятать себя в нависшей над Доном какой-нибудь древесной заросли, в ее заманчиво муравеющей прохладе. Тропинка уткнулась в могучие, оголенно бугреющие корни полого, зияющего всем нутром, несуразно стоящего вяза. Я мог войти в него и сидеть в нем, как скворец в скворечнике, но я пришел подышать Доном, пришел к самому себе, к своей далекой молодости. И все же я остановился, я даже сбросил рюкзак, чтоб оглядеть и не одно полое нутро, но и наружное убранство коряжистого дерева. Не знаю, что бы сказали специалисты, доктора нашего зеленого хозяйства, вероятно, они бы сказали, что вяз одуплел от старости, от уходящей из-под корней почвы, от оползня, но достаточно обратить внимание на сухую, расщепленно торчащую макушину на то, что омертвело, чтоб определить причину жестокого и непоправимого уродства.
Выбрал на неприметной, опушенной одуванчиками, прохладно затененной траве укромное местечко, сел на него, обхватил руками приподнятые колени и почему-то снова глянул на расщепленную, сухую макушку вяза, стараясь уяснить: снарядом, миной или бомбой изуродовало, пускай не человеческую, но так же наделенную своими болями, своими печалями одной и той же матерью дарованную жизнь?
Уяснить вряд ли теперь возможно: мог ударить снаряд, скорее всего, он и ударил, как раз тогда, когда я сидел в своем накрытом плащ-палаткой окопчике.
Зажмурил глаза, сквозь пальцы лежащей на них ладони посыпались золотые лепестки все еще стоящего в зрачках нестерпимо яркого солнца. Золотые лепестки засыпали меня с ног до головы, и я почувствовал, что засыпаю. И немудрено: встал рано. Впрочем, я и не ложился, всю ночь писал письмо, предаваясь волшебному соблазну не очень-то веселых воспоминаний.
Во сне все может привидеться: каждую ночь меня мучают кошмары войны, но на этот раз привиделась, да так явственно, до волосяных завитушек за ушами, моя автобусная попутчица, васильково смотрящая девушка. Она одиноко подбежала к донской, зеркально лоснящейся воде, приостановилась, потом тронула своими босоножками белый-белый песок, я слышал, как он зашмыгал. Во сне обычно не видишь себя, но я и себя видел, видел таким, каким я когда-то был, я глядел из своего уже склоненного к закату полдня на окунутое в росу утро. Может, потому я спустился с увешанной сухожильями корней береговой кручи к шмыгающему песку, но на песок не ступил, корни опутали мои ноги, они всего меня опутали, связали крепкими узлами. Связанный по рукам и по ногам, я долго не выпускал из глаз дразнящего цветущими лопухами, легкого штапельного платьица. Оно лопушилось у самой кромки песчаного берега, играло с набегающим ветерком. Видел я, как оно, приподнятое, упало к жарко горящим медным пряжкам, похожим на уздечки босоножек. Слышал я, как разбилось матовое стекло притихшей воды, ее брызги приподнялись над васильково смотрящими глазами и радужно засияли, они, эти брызги, меня и разбудили, разбудили своей радугой. Приподнял положенную на рюкзак голову, стал соображать, что было сном и что было явью. Спускаться я никуда не спускался, корнями не опутывался, все это приснилось, что касается примеченной в автобусе девушки, я ее и вправду видел, видел одну, с низко опущенной головой, с опечаленными васильками. Правда, в воду она не бросалась, она и не купалась, ходила по берегу, ничуть не подозревая, что кто-то обратит внимание на ее лопушистое платье.
На закате, когда приподнятая над Доном радуга перекочевала к отдаленно свинцовеющей капусте, к ее дождевым установкам, попрощался со своим вязом и, закинув за спину рюкзак, по знакомому мне булыжнику неторопко зашагал к тому месту, где я сошел с автобуса. Место это, видно, не было свято, поэтому было пусто.
– Вы на автобус? Ушел он, последний в шесть часов ушел. Ступайте на Задонское шоссе, там на рейсовый сядете, – пропела, загоняя во двор корову, босоногая, пробежавшая мимо меня, сердобольная мамаша.
Задонское шоссе… Опять оно, Задонское шоссе.
Повернулся спиной к заходящему солнцу, оглядел широкую, далеко видную дорогу – и, особо не печалясь, двинулся к прикрытому жидкими осинами шоссе.
Полевая, покрытая набитой автомобильными шинами пылью увалистая дорога, даже не верится, что она навсегда рассталась с высветленными шинами тележных колес, что она никогда больше не осчастливит случайно оброненной конской подковой, что след пешехода стал на ней археологической редкостью. Впрочем, я заметил чьи-то одинокие пледы…
Так уж случилось, мы опять ехали вместе, только не автобусом, мчались на попутном грузовике, который остановился не ради моего рюкзака, скорее всего, ради лопушистого платья. Вряд ли стоит заглядывать в чужой огород, у меня своя дорога, свои дела, но я все же подумал о полыни, которая прилипла к губам моей случайной попутчицы, я чувствовал горечь этой полыни и не мог не предположить, что на берегу Дона что-то стряслось, что-то произошло…